Сильная формулировка! Но Юра научился объяснять и это. И начал оберегать АНа даже эффективнее, чем его прежний «сторож» — брат. Всё-таки этим проще заниматься, когда живешь в одном городе.
Вообще первенство в вопросе моратория на питие, вне всяких сомнений, принадлежало БНу. И это был не его каприз и не попытка взять верх над старшим братом, воспользовавшись его слабостью. Нет — это была самая что ни на есть суровая профессиональная необходимость. Для работы вдвоём братьям всегда — с первых и до последних книг — требовалась полная адекватность восприятия мира и полная адекватность взаимного понимания. «Что хочешь делай, но выходи из своей депрессии без водки, и только тогда у нас может получиться что-нибудь путное», — примерно так БН, если не говорил, то думал. И у них получалось. Блестяще получалось, правда, с каждым годом всё реже и реже…
Когда же АН писал один — не важно, что-то своё или совместное с братом, — он мог работать, приняв дозу алкоголя, а в последние годы уже просто НЕ мог работать, НЕ приняв её. К сожалению, так было.
Дальше всё развивалось по известной любому врачу схеме. Дурная привычка — устойчивая привязанность — алкогольная болезнь. И последняя стадия — алкоголизм. До неё АН не дошёл. Не успел дойти или принципиально не мог дойти в силу удивительных особенностей своего организма. Алкоголизм — это не только зависимость от алкоголя, это ещё интеллектуальная деградация, психотические сдвиги, разрушение личности. Ничего этого — не было. До последних часов АН сохранял ясность ума.
Но есть другая беда — влияние алкоголя на самые разные системы в организме: тут и ноги-руки (полиневрит), тут и сердце (одышка, аритмия, тахикардия), тут и осложнения желудочного характера (синдром Мэлори-Вэйса вплоть до кровотечений)… И ничто не проходит даром. Всё накапливается, всё суммируется.
И сил уже не хватает ни на что. Так приходит расплата за слишком интенсивную работу, за слишком активный отдых, за слишком яростную жизнь. И всё-таки лучше, наверно, тридцать лет пить живую кровь, чем триста лет питаться мертвечиной?
Тут мнения, конечно, разделяются. БН считает немножечко иначе. И беда в том, что расплачиваться за старшего приходится и ему тоже. Как бы он ни пытался уйти от этого. Они не просто родные братья. Они соавторы, две половинки одного писателя — как два полушария одного мозга. И когда что-то случалось с одним из них, больно бывало всегда обоим.
И вроде не мог он не понимать, например, в 90-м, что дело уже идёт к самому страшному. Но он гонит от себя эту мысль, настолько истово гонит, что даже через семь-восемь лет пишет в «Комментариях к пройденному», искренне пишет:
«Мы обсуждали новый сюжет на протяжении всего 90-го года. Будь на то моя только воля, мы обсуждали бы его и дальше — мне казалось, что времени впереди ещё навалом, куда спешить?.. (Выделено мною. — А.С.) АН думал иначе. Может быть, он что-то предчувствовал. Может быть, догадывался. Может быть, знал. Здоровье его уже заметно пошатнулось тогда».
А теперь представьте себе, каково было Борису, когда Аркадий умер. И давайте помолчим немного.
Когда уходит из жизни большой человек, трудно не спросить: почему? Даже если этому человеку за девяносто, а уж когда ему всего шестьдесят шесть… Вопросами задаются все.
И для меня очень трудно даже сегодня отвечать на эти вопросы им, читателям. А себе… «Ах, оставьте ненужные споры! Я себе уже всё доказал…»
Да, есть медицинский диагноз, лаконичный и страшный, как все смертельные диагнозы: рак печени. И что из этого следует? Только какая-нибудь жуткая банальность, мол, смерть выбирает лучших, мол, от судьбы не уйдёшь, мол, природа не ведает сострадания… Ну и конечно, кто-нибудь скажет: где тонко, там и рвётся. И тоже верно, но вот не надо об этом, не стоит упрощать. Во-первых, медицинская статистика не так однозначна. Тарковский пил не меньше, а умер от рака легких. Кто-то пьёт лет до восьмидесяти и умирает в автокатастрофе. У нас полстраны не просыхает, а диагнозы у всех разные. А во-вторых… Есть такой замечательный рассказ не слишком у нас известного американского писателя XIX века Стивена Крейна «Голубой отель». Его очень любил Хемингуэй (тоже умер не совсем от этого). Там при достаточно случайных обстоятельствах в дурацкой драке убивают человека. И мы вдруг понимаем, что в смерти его виноват далеко не только тот, кто нанёс последний удар. Виноваты практически все, кто, так или иначе, был связан с этим человеком. Мудрый рассказ. У смерти не бывает единственной причины. Это только для врачей она одна.
Диагноз установили на вскрытии. Это — в порядке вещей. А вот то, что по одному из каналов ТВ дату смерти сместили на день позже… И тут у него получилось всё не как у людей!
Вспоминает Мария Стругацкая:
«Чудо, как я попала на последний день его жизни. Я врача спросила: „Могу я уехать?“ Он сказал: „Поезжай“. А у Егора была такая тяжелая командировка. Оставили маленького Пашку. Ему год с небольшим. Мы уехали в Амстердам, Егор читал лекции, деньги зарабатывал. И тут раздаётся звонок: вдруг его вызвали в Москву срочно. Решение принято, приступай к работе. (Именно тогда его ввели в состав правительства. Он работал в группе по подготовке выступления Ельцина по экономической политике на Пятом съезде народных депутатов РСФСР. А уже в ноябре Егор был назначен заместителем Председателя правительства РСФСР по вопросам экономической политики, министром экономики и финансов. — А.С.) Мы хватаем чемоданы. Трудно было с билетами, рейсов нет, ничего не меняют. Летели как-то через Скандинавию. И вот, прилетаем в Москву, а мама говорит: „Всё, Маша, это конец“. Она ночь с ним сидела. А потом уже не подходила к нему. Она его мёртвым и не видела — не захотела. Если б Егора не вызвали, я бы не попала в этот день. Мы прилетели 11-го. 12-го днём его не стало. Но он уснул. Он умер во сне. А мы с врачом всё время сидели с ним рядом…»
Как свидетельствует Юрий Черняков, в последние три дня он уже почти всё время лежал и очень мало говорил.
Умер АН без десяти два пополудни 12 октября 1991 года.
Прощание состоялось в среду 16 октября в крематории Донского кладбища. Я разыскал запись об этом в своём дневнике и перечитал её, как чужую:
«В половине 1-го был на Шаболовке. Встретил сначала Покровского, а потом много других людей. Всего было, думаю, человек 200, а может быть, и меньше. Всё как-то очень нелепо. Обыденно до нелепости, грустно до нелепости, долго до нелепости, холодно до нелепости и нелепо до боли… Какие-то разговоры всё время, даже деловые, и сигарета за сигаретой, потом гора цветов у него в ногах, и речи над гробом, и в последний момент перед тем, как опустили крышку — из-под савана два нелепых жёлтых ботика со стоптанными подошвами, и музыка, и чьи-то слёзы, и… всё.
Потом все как-то очень быстро и по-английски разошлись. Я только с Сашей Етоевым попрощался, а с Пашей Кузьменко мы безумно долго ждали трамвая. Наверно, правы были те, кто в этот день пошёл пить — несколько было таких компаний, а я ни к одной не примкнул — работать, мол, надо. Но за весь вечер сделал страниц 10, до нелепого мало (речь идёт о редактуре, считаю я нужным пояснить сегодня), совсем работа не шла… А ближе к ночи ужасно болела голова».
Конечно, через шестнадцать лет я не помнил подробностей, осталось в памяти только вот это ощущение жуткого холода (на кладбищах и в крематориях всегда холодно, даже летом) и нелепости: АН и похоронный обряд — нечто совершенно несовместимое. Там было очень много хорошо знакомых мне людей — из Москвы, из Питера, из других городов, но было много и совершенно незнакомых. Удивительно, но всё, что говорилось над гробом, не запомнилось абсолютно. Смутно всплывает в памяти образ Евгения Львовича Войскунского — он хорошо говорил, многие другие речи вызывали навязчивую ассоциацию с ремарковским Розенбаумом — специалистом по надгробным речам из романа «Тени в раю», ухитрившимся вещать даже над гробом Кана, человека, который больше всего не свете не хотел именно этого… «Когда на людей обрушивается нечто непостижимое, они пытаются постичь это с помощью молитв, звуков органа и надгробных речей, сдобренных сердобольной обывательской фальшью», — это как раз из того романа.