Выбрать главу

Их роман был скорым и бурным. В новом 1949-м они встречались уже практически каждый день, гуляли часами, и на лестнице сидели, и в подъезде целовались, и покорял он её своей невероятной эрудицией, рассказами о космосе и мечтами о будущем. А она, не жалея времени, считая, что у него учеба куда серьёзнее — последний курс уже! — бегала, как говорится, босиком по морозу, носила ему в институт горячие обеды из дома, чтобы любимый Арк порадовался, чтобы сыт был и максимально работоспособен. Насчёт того, что родители были против, в сказке некоторое преувеличение. Если они и были против, то лишь вначале, пока не познакомились поближе с Арком. А потом он им даже очень понравился, как и они ему. Уже упомянутая мама Мария Фёдоровна, ответственный партработник, была по духу таким же отчаянным романтиком, таким же истовым красным комиссаром, как и Натан Залманович Стругацкий; а папа Сергей Фёдорович, один из ведущих профессоров Московского энергетического института, умнейший человек, интеллигент, настоящий учёный — был для Аркадия большим авторитетом и интересным собеседником. Любопытный штрих к портрету эпохи: в 1950 году отдельную квартиру в отличном дореволюционном доме на улице Казакова Шершовы получили от МЭИ, а не от Бауманского райкома. Но там Аркадий пожить не успел, только кратковременно, в отпусках, а переехал он к невесте в коммуналку на Волочаевской. И переехал задолго до свадьбы, ещё весной — это к вопросу об отношении родителей.

В квартире было четыре комнаты, две из которых принадлежали Шершовым. Одна очень маленькая — там жили папа с мамой, — а другую, чуть побольше, освободившуюся от какого-то партработника, им дали как семье, где росли двое детей — Инна и её сестра Саня, на шесть лет младше. Здесь же стояло и пианино, а девочки спали вдвоём на довольно узкой постели. Теперь младшая блаженствовала в одиночестве, как принцесса, а молодым стелили на пол большой матрас, который днём убирали. Это было их супружеское ложе. Санька, по счастью, спала довольно крепко.

Часто по ночам они распахивали окно, если было не слишком холодно, садились на подоконник, и он ей показывал звёздное небо. Созвездия из окна городской квартиры наблюдать не слишком удобно, хотя и намного лучше, чем в наши дни (город-то практически не освещался по ночам, и воздух был прозрачным), а вот планеты сияли ярко, ну, и конечно, луна. К свадьбе Инна подарила суженому трофейный немецкий бинокль, купленный в комиссионке. Она и не представляла себе, как это здорово — смотреть на увеличенный, приближенный спутник Земли! Особенно в полнолуние. С помощью простого артиллерийского десятикратного, кажется, бинокля можно было видеть горы, ущелья, кратеры — невероятное, завораживающее зрелище!

В общем, луна и звёзды значили в их жизни гораздо больше, чем количество комнат и наличие мебели. Аркадий был воспитан в скромности, а Инна и вовсе в пуританском духе. «Мама, — иногда, не выдержав, говорила молодая невеста, — у нас совершенно развалились стулья!» «Какая разница! — отвечала Мария Фёдоровна. — О чём ты думаешь? Ну, будем сидеть на табуретках. Жила бы страна родная, и нету других забот…» (Песню эту напишут много лет спустя, но смысл слов Марии Фёдоровны был именно таким.)

Отец тоже был по-советски очень правильным, но однажды у него с дочерью произошёл такой разговор: «Зачем ты берёшь фамилию Стругацкая?» Инна молчала. А он не хотел впрямую говорить об антисемитизме, поэтому добавил: «У меня нет сына. Пусть сохранится наша фамилия». Он мялся, Инна ещё помолчала, потом сказала: «Пап, ты что-то не то говоришь». «Эта фамилия принесёт тебе много трудностей в жизни». И тут она выпалила: «Я хочу испытать всё, что суждено моему мужу, вместе с ним!»

Красиво. Но не получилось. «Всё» так и закончилось этой маленькой словесной победой и большими проблемами потом. А, по сути, победил отец, запретивший ей уехать вместе с мужем.

Свадьбу сыграли в августе, дождавшись успешной сдачи госэкзаменов и довольно длинного отпуска перед распределением. В дипломе у него, как уверяет Инна, по всем предметам стояло «отлично», кроме научного коммунизма — тут его специально резали, придирались к чему-то. Но в целом всё было здорово — за молодых и за окончание института пили параллельно. Гостей собирали на райкомовской госдаче возле станции Удельной по Казанке, между знаменитой Малаховкой и аэропортом Быково. Всё прошло без особого размаха, не как у мясников, но достойно, душевно, по-семейному. Было много московских родственников Аркадия, и мама его, конечно, из Ленинграда приехала. Но без Борьки — тот, очевидно, отдыхал где-то с друзьями перед последним классом школы.

Вопрос с распределением молодого офицера-переводчика решился быстро — к 5 сентября. Но уехал он не сразу. Успели молодые и в Ленинград съездить, и в Москве немножко пожить как законные супруги. Примерно за месяц до отъезда он надписал ей одну из любимых своих книг — «Звезду» Казакевича, изданную «Детгизом» в картонной обложечке:

«Инке; на память о твоих слезах, пролитых по отважным героям войны, воспетым гением писателя.

Аркадий, Moscow, 15.10.49»

Некоторые считают, что в сибирское захолустье, в Канскую школу военных переводчиков восточных языков (ШВП) он был как бы сослан за все грехи свои, начиная с пятого пункта (с этой точки зрения период был и впрямь серьёзный: антисемитская шумиха прочно поселилась на газетных полосах). И всё же Канск не был ссылкой. Достаточно сказать, что туда же направили годом позже и Воскресенского — образцово-показательного коммуниста-ленинца, и супруга приезжала к нему на побывку. Городишко в трёхстах километрах от Красноярска был, конечно, типичной дырой, но секретному объекту ШВП придавалась особое значение, а в МГБ совсем не собирались поручать абы кому подготовку нелегалов для стран Дальневосточного региона. По некоторым данным, готовили там и специалистов для легендарного ГРУ. В общем, работа в Канске считалась более чем серьёзной — другое дело, что жизнь там, особенно у аборигенов, была не просто тоскливой, а по-горьковски, по-достоевски беспросветной — со всеми свинцовыми мерзостями и мармеладовщиной советского розлива, когда уже некуда больше идти.

Объект в/ч 74393 представлял собой изрядную территорию вдоль реки Кан, обнесённую скромным дощатым забором, легко преодолимым, если надо было сбегать за водкой. Со стороны берега забор был и вовсе никаким, и в погожие летние дни на реку запросто ходили купаться. Казармы курсантов и дома офицерского состава, построенные ещё после Гражданской пленными чехословаками, двухэтажные кирпичные со стенами толщиной в пять кирпичей (морозы-то случались и ниже пятидесяти). Отопление — печи-голландки. Для учебных классов было отдельное здание, одноэтажное. А ещё столовая и клуб. Слева от школы переводчиков находилась танкоремонтная мастерская — с более серьёзным забором, а справа и вовсе возвышалась глухая бревенчатая стена едва не в десять метров высотою и по углам вышки с вертухаями — это был лагерь, вроде бы для политических, и ходили слухи, что однажды там случилось восстание и всех восставших постреляли. Теперь оттуда никогда не доносилась ни звука. Местные, как водится, про все секретные объекты знали, но частенько путали, где что расположено, и вообще предпочитали обходить эти места стороною: уныло тут, зябко, нехорошо.

Аркадий ещё не видел ничего этого, но он уехал туда один — догадывался, что не стоит сразу тащить за собой совсем юную девчонку. Мол, осмотрюсь, обживусь, тогда…

А Сергей Фёдорович новоявленной Инне Стругацкой сказал жёстко:

— Хочу, чтобы ты закончила образование. Это даст тебе работу, независимость. А если сейчас уедешь, переведёшься на заочный, всё будет кое-как. Появится ребёнок — вообще бросишь учёбу. Предлагаю такой план: у тебя большой летний отпуск, проводи его там, Аркадий пусть приезжает сюда зимой. Хватит вам общения.

Не хватило. Много чего не хватило. Терпения. Взаимоуважения. Любви. И осуждать некого и не за что.

Она забеременела тайком. От всех скрывала. Сколько могла. Зимой в гололёд упала на улице едва не под машину. Случился выкидыш. Лежала в жуткой больнице, насмотрелась такого, что на всю жизнь вперёд хватило. Её подозревали в преднамеренном аборте. Зачем-то она пыталась всё скрывать от мужа — девчачья глупость. Потом, очевидно, проболталась в каком-то письме. Но уже поздно. Он ничего не понял, да и не хотел понимать. И только огромная обида, накопившаяся за её долгое молчание, сквозила в каждой строчке: