Выбрать главу

«Люблю тебя по-прежнему, даже, кажется, больше, ибо лучше понял тебя теперь. Много есть у тебя в характере так называемых „несчастливых“ черт, это правда, но ведь без них ты и не была бы Инкой, женщиной моей жизни, смелой, честной, неуступчивой и немножко взбалмошной. Инуська, как я тебя люблю, об этом ты не имеешь и никогда не будешь иметь представления, трудно об этом рассказать и дать тебе это почувствовать я не могу — характер такой. Только ты постарайся меня понять, девочка. Писем я писать не могу, как следует. Не люблю этого. Пишу, потому что это мой долг перед тобой, в письмах у меня не получается с тобой душевного разговора. А говорю я с тобой каждый день, мысленно, конечно. Отвечаешь же ты мне своими письмами. А писем нет! Плохо это, чорт знает, как плохо. Какие только мысли не лезут в голову. Ведь смотри, переписывались, переписывались, в неделю по два-три письма писали друг другу, и вдруг твоё последнее холодноватое такое письмо, не такое, как прежние, и — молчок на три недели. Да и только ли на три? Вот я уже перестаю надеяться на твой ответ. Пишу и не знаю, ответишь ли, не ответишь. Какая тоска!» (середина июня 1950 г.)

Что здесь особенно важно? Пожалуй, вот это заявление АН, что писем он писать не умеет и не любит. Правда ли это? Как ни странно — да. Он пишет письма десятками в оба адреса, но, во-первых, они довольно короткие, во-вторых, совершенно невычитанные, с ошибками, точнее с описками, ведь у него была уникальная природная грамотность; а в-третьих, для начинающего работать писателя эти письма фантастически корявые по стилю (а всё-таки уже не пятнадцать — двадцать пять лет и больше!). Надо очень не любить эпистолярный жанр, чтобы вот так относиться к текстам, отправляемым по почте в будущее и уже не подконтрольным тебе в веках.

А в отношении «Инуськи» ключевое слово — «взбалмошная». Он искренне считал её такой, она искренне на это обижалась, а вот писали они друг другу, мягко говоря, не всегда искренне. Уже и перед первым отпуском в июле 1950-го это чувствуется. А дальше — больше.

При встрече в Москве Аркадий не поверил её рассказам о беременности. Во всяком случае, усомнился в полной искренности. И это была уже вторая трещина в их отношениях. Первая наметилась раньше — от того, что едет он к ней, а не она к нему, как обещала. Причины на тот момент были совсем невнятными — просто якобы болезни какие-то… Они опять поехали в Ленинград, и там было, в общем, совсем не плохо, но не так как в первый раз. Ведь тогда, в 1949-м, у них был настоящий медовый месяц. Жаль, не удалось найти фотографию: Инка вдвоём с Бориком идут по парку ВМА, он в шароварах сатиновых, в каких-то сандалиях, в пиджачишке, у него короткая прическа и торчат уши, он очень смешной, а она вся из себя такая страшная модница — платье темно-красное, шелковое, облегающее, это была первая волна «миди», и вот на фоне этих шаровар она, как королева, держит его под ручку.

В 1949-м было здорово, в 1950-м — так себе, в 1951-м стало совсем плохо. В его последний зимний приезд они опять были в Ленинграде, но приехали туда уже порознь — так вышло. А в поезде Инна познакомилась с человеком, который потом встречался с ней в городе, чуть ли не в квартиру Стругацких приходил, водил девушку по Ленинграду, даже катался с ней на коньках на стадионе. Аркадий не любил кататься на коньках, и вообще у него были какие-то свои дела. Согласитесь, довольно странно для людей, которые меньше двух лет в браке и за долгую разлуку (по идее) безумно соскучились друг без друга.

В общем, всё катилось к разрыву. Инна уверяла, что у Аркадия в Канске есть женщинами, может быть, не одна; что он стал совсем другим — грубым, чужим, незнакомым. Аркадий уверял, что у Инны всегда был миллион кавалеров, а теперь уж наверняка не хватает сил от них от всех отбиваться. И кто бы его в этом разубедил?

Взаимные подозрения множились. Он слал ей пачками нежные и встревоженные письма, которые нумеровал внутри периода, начиная с каждой новой разлуки, а она — насквозь, рисуя красным карандашом цифры на полученных конвертах. Всего писем было больше двухсот, но уцелело из них только семь. Почему именно эти — неизвестно. Но и они дают весьма яркую картину того периода. Инна отвечала на письма редко и скупо, зато порою очень эмоционально, страстно. Он ничего не понимал, страдал, мучился, она тоже не понимала, злилась на отца, на себя, на Аркашку, злилась на всех и в итоге осенью 1951-го, в начале сентября, отправилась в эту Тмутаракань. Боже, ей казалось, что она ехала туда целую жизнь!..

Приехала. С трудом прорвалась, насилу объяснила кто она, почему, по какому праву, проникла в эту секретную тюрьму, а он оказался и впрямь в тюрьме — досиживал очередной срок на гауптвахте с какой-то любимой книгой. Ждать надо было не слишком долго. Она провела день и ночь в ДОСе (дом офицерского состава), у Воскресенских, которые любезно пригласили её к себе. Тут и познакомилась с Леной, ещё ни о чем не догадываясь. Да и возможно ли было догадаться? Поразило Инну другое: мыслимо ли в эту глушь и неустроенный быт уехать из Москвы от трехмесячной девочки? Чего ради? И как Дмитрий позволил? Потом ей показали и комнату Арка. Если можно это было назвать комнатой — какая-то пристройка со скошенной крышей, скорее собачья будка.

Сюда она попала уже перед самым свиданием и, пока в одиночестве ждала мужа, рассеянно перебирала его книги: четыре томика «Тарзана» на английском, «Машина времени» и сборник рассказов Уэллса из приложения ко «Всемирному следопыту» с иллюстрациями Фитингофа; переплетённый комплект «Вокруг света» за 1927 год, японские словари… И вдруг из какой-то книги выпал конверт, а оттуда посыпались на пол фотографии женщин в неглиже, совсем некрасивых, в одних лифчиках и трусах, в чулках с резинками и в развратных позах… По тем временам это была для неё полнейшая порнография. Ничего подобного раньше видеть не приходилось. Увидев тут же, в пачке, фотографии Арка с друзьями, пейзажи, архитектурные снимки, сделанные явно тем же аппаратом, на той же бумаге, она с ужасом догадалось, что это её муж сам выставлял перед камерой страшенных местных девок с кривыми улыбками и высунутыми язычками. Ей даже показалось, что она узнала фон на одной из фотографий — ну да, стену вот этой самой каморки…

И тут вошёл он.

— Привет! А-а-а… Ну, всё понятно. Пошли на сеновал, тут есть замечательный сарай, а в комнатёнке и не поговоришь толком…

И вдруг, словно проснувшись:

— Инуська, я люблю тебя, безумно люблю, только тебя, почему ты так долго ехала, сумасшедшая, как можно так надолго бросать меня, Инуська, я правда люблю тебя, ну, иди ко мне…

Дмитрий зашёл через полчаса и обо многом догадался сразу, например, о том, что теперь эта парочка на сеновале, и не пошёл следом.

Но очень многое было всё-таки непонятно и уж, во всяком случае, никак не увязывалось с хаосом в комнате и с образом Арка — лихого офицера, несколько одичавшего в Сибири. Зачем они разбросали эти фотокарточки? На одной из них Дмитрий обнаружил превосходно сделанный портрет Инны, и его поразило выражение то ли растерянности, то ли недоумения, очень умело схваченное на улыбающемся и, в общем-то, веселом лице. Потом внимание его привлекла голубая тряпочка, валявшаяся на полу. Он подобрал её. Это был измятый и изодранный женский носовой платок. Конечно, он сразу же вспомнил рассказ Акутагавы (в пересказе своего друга), и ему представилось, как Инна сидела вот на этой самой койке перед Аркадием, смотрела на него, слушала его, и на лице её блуждала улыбка, за которой лишь слабой тенью проступало выражение то ли растерянности, то ли недоумения, а руки её за спиною безжалостно терзали и рвали носовой платок…

Он отчётливо видел Инну, но никак не мог представить себе, что же такое видела и слышала она. Всё дело было в этих фотографиях. Если бы не они, он бы легко увидел перед собою на этой развороченной кушетке обыкновенного советского офицера, только что с гауптвахты и вкушающего радость заслуженной встречи. Но фотографии были, и что-то очень важное, очень сложное и очень тёмное скрывалось за ними…