Я абсолютно уверен, что Сергей Кондратьев — это БН, его «вибрирование» перед Большой Центрифугой — обычные треволнения во время очередной сессии в ЛГУ, а Катя (или её подруга Таня?) — вот тут я уже не совсем уверен и поэтому на всякий случай остановлюсь. Но отношения между влюбленными, переживания главного героя, его фанатическая увлечённость учёбой, его заразительный оптимизм — режьте меня! — это не АН в ВИИЯ, это БН в ЛГУ. Хотя он сам и не признал этого, отвечая на мой прямой вопрос. И тут же сообщил, что антураж рассказа заимствован из более поздних времен — периода работы молодым специалистом в обсерватории. Парк, корпуса, зелёные лужайки — понятно, что это Пулково. Но при чём здесь антураж? Мы же совсем о другом…
Или вот ещё выразительный фрагмент:
«…Мы целовались в Большом Парке и потом на набережной под белыми статуями, и я провожал её домой, и мы долго ещё целовались в парадном, и по лестнице всё время почему-то ходили люди, хотя было уже поздно. И она очень боялась, что вдруг пройдёт мимо её мама и спросит: „А что ты здесь делаешь, Валя, и кто этот молодой человек?“ Это было летом, в белые ночи. И потом я приехал на зимние каникулы, и мы снова встретились, и всё было, как раньше, только в парке лежал снег и голые сучья шевелились на низком сером небе. У неё были мягкие теплые губы, и я ещё тогда сказал ей, что зимой приятнее целоваться, чем летом. Поднимался ветер, нас заносило порошей, мы совершенно закоченели и побежали греться в кафе на улице Межпланетников. Мы очень обрадовались, что там совсем нет народу, сели у окна и смотрели, как по улице проносятся автомобили. Я поспорил, что знаю все марки автомобилей, и проспорил: подошла великолепная приземистая машина, и я не знал, что это такое. Я вышел узнать, и мне сказали, что это „Золотой Дракон“, новый японский атомокар. Мы спорили на три желания. Тогда казалось, что это самое главное, что это будет всегда — и зимой, и летом, и на набережной под белыми статуями, и в Большом Парке, и в театре, где она была очень красивая в черном платье с белым воротником и всё время толкала меня в бок, чтобы я не хохотал слишком громко. Но однажды она не пришла, как мы договорились, и я по видеофону условился снова, и она опять не пришла и перестала писать мне письма, когда я вернулся в Школу. Я всё не верил и писал длинные письма, очень глупые, но тогда я ещё не знал, что они глупые. А через год я увидел её в нашем клубе. Она была с какой-то девчонкой и не узнала меня. Мне показалось тогда, что всё пропало, но это прошло к концу пятого курса, и непонятно даже, почему это мне сейчас всё вспомнилось…» («Путь на Амальтею»)
Мнится мне, что это тоже из жизни БНа. За вычетом, конечно, японского атомокара и видеофона…
Для полноты картины вспомним ещё один эпизод. Как-то в Интернете у БНа спросили со знанием дела, не придумано ли было авторами великое кодирование (рассказ «Свечи перед пультом») по впечатлениям студенческой астрометрической практики. Вот что он ответил:
«У меня об этой самой астрометрической практике сохранились самые теплые воспоминания: ясная сентябрьская ночь, любимая девушка рядом, хронометр-тринадцатибойщик, метод Цингера… Отрывочные, неясные, но явно милые воспоминания абсолютно ничего общего с „великим кодированием“».
Действительно, при чём тут великое кодирование? Это же «Далёкая Радуга». Самое начало. Вот сравните хотя бы:
«Танина ладонь, теплая и немного шершавая, лежала у него на глазах, и больше ему ни до чего не было дела… Потом не к месту и не ко времени в лаборатории на вышке заверещал сигнал вызова. Пусть! Не первый раз. В этот вечер все вызовы не к месту и не ко времени… Он снял её руку с глаз и положил себе на губы. Теперь он видел небо, затянутое облаками, и красные опознавательные огоньки на фермах вышки на двадцатиметровой высоте. Сигнал верещал непрерывно…»
И только вместо метода Цингера — счётчик Юнга и ульмотроны, а так всё очень похоже…
Заглянем теперь в письма АНа той поры, помогающие понять многое. Вот младший брат ещё в последнем классе школы:
«Мой дорогой Бобби!
Только что получил твоё письмо с этой ужасной пачкой фотографий. Ну, ты заставил моих товарищей здесь смеяться как сумасшедших. Действительно, ты очень хороший мастер, не так ли? Что до твоих выговоров по поводу имевших место моих шуток про твою привычку сидеть на сумке и звонить своим девочкам — не обращай внимания, это была только чистая шутка. Очень рад узнать, что ты учишься так усердно, наша мама уже написала мне об этом.
Любопытно, как ты провёл Новый год. И что делала мама? По слухам, ты её покинул, мошенник. Впрочем, я-то тебя понимаю — молодость, молодость uber alles (то есть „превыше всего“ по-немецки. — А.С.). Надеюсь, что отпраздновал хорошо, тем более что твои полугодовые работы уже за спиной… Ты устремился на физмат? Это хорошо. Давай уж хоть ты не выдавай, поддержи честь нашей фамилии, а мы с мамой будем любоваться тобой и гордиться. Боб, жизнь наша вся впереди, будем встречаться в жизни ежегодно, по крайней мере, и как отрадно видеть, что ты растёшь, оформляешься в настоящего человека, и знать, что это — брат и друг, и радоваться его успехам, и огорчаться таким вещам, как этот твой туберкулез, который, признаться, меня сильно беспокоит. Я тебя очень прошу, в этом смысле хотя бы, выполняй все указания мамы.
Фотографии твои пока задерживаю, жду ещё. Уже, кажется, догадался, как ты это делаешь. (В письме рисунок: под фотоувеличителем выгнутая горбом фотобумага, отчего средняя часть отпечатка получается не в фокусе или — наоборот — не в фокусе края снимка. — А.С.) Так?» (январь 1950 г.).
А вот сразу после поступления:
«…Письмо твоё получил, спасибо. Очень рад твоему вступлению (наконец-то!) на стезю „настоящей“ науки. Завидую твоему посещению Пулкова. Я и не подозревал, что там до сих пор такие разрушения. Жалко, что с тобой не было ФЭДа, вот бы снимки получились! Кстати, если тебя это интересует, разрушение обсерватории видел наш батя. Он конвоировал боеприпасы на фронт и был свидетелем бомбардировки Пулкова (в частности и обсерватории) дальнобойными пушками немцев. Помню, он рассказывал это на кухне, отогревая ноги в тазу с горячей водой — заросший, грязный. Какое это было время!» (сентябрь 1950 г.).
Пулково было поистине магическим местом для АБС. На Пулковских высотах, там, где сейчас стоит танк возле шоссе, едва не погиб их отец, и там же юный Аркадий впервые держал в руках оружие и стрелял боевыми на поражение. А напротив, на высоком холме расположилась Главная астрономическая обсерватория (ГАО), одна из старейших в России, ещё в XIX веке получившая титул астрономической столицы мира — священная обитель большой науки и крылатой мечты человечества о звёздах. Обсерватория, куда Борис впервые попадёт, ещё едва поступив на матмех, а в 55-м придёт туда в аспирантуру и останется на долгие десять лет сотрудником, чтобы воспеть это место и сохранить в веках теперь ещё и в новом качестве — в качестве литературного прототипа НИИЧАВО. Ведь именно там рождалась одна из самых популярных книг АБС, которой вот уже больше сорока лет зачитываются и восхищаются миллионы.
Вернёмся к письму из 1950 года:
«…насчёт песни. Как я уже тебе писал, в основном all right, но! „Пусть мертвецы валяются“ — за эту фразу досталось бы тебе от Аверченко. Затем, „коченеть“ человеку приходится — увы! — далеко не один раз в жизни. Не веришь — спроси любого солдата. Кроме того, твоё неотразимое „к чорту!“ несколько отдает дешёвкой, чего никак нельзя допускать в нашем возрасте. В остальном всё в порядке. Да, ещё одно. „Кровь“ и „любовь“ рифмуются, но этого мало. Нужно, чтобы смысл куплета хоть немного оправдывал это самое „пусть кипит любовь“, а то оно повисает в воздухе. Так что, с твоего разрешения, не утверждаю и предлагаю переделать, чтобы второй куплет был достоин первого (который, кстати, требуется на бис и распевается уже многими моими коллегами). Правда, и в первом я заменил экспансивное, но крикливое „черти визжат свинцовые“ на более прозаическое, но, как мне кажется, солидное „пули визжат…“, в чем и прошу твоего авторского извинения».