За два года до этого, в 1923-м, отправившись в отпуск в родные края, на Черниговщину, Натан встретил девушку по имени Александра Литвинчёва — Саня, Санек из Середины-Буды. Он сразу понял, что именно её искал всю жизнь, а может быть, просто знал её всегда, думал о ней, во сне видел, да только всё некогда было доехать, взять Санька за руку и увезти с собой. А тут вот отпуск выдался. И он увез её. Хотя родители были против. Отец работал прасолом — мелким торговцем, скупавшим оптом в деревнях рыбу или мясо для розничной продажи и производившим их засол (отсюда и слово пошло). Семья была большая — одиннадцать душ детей, две девочки, остальные парни. Родители, люди простые, но зажиточные, местечковых евреев, как и все в малороссийской глубинке, не жаловали, а большевиков тем паче. Однако молодые любили друг друга и уехали, никого не спросясь, И Санька гордилась мужем своим. Деревенская простушка и хохотушка не за простого еврея вышла, а за начальника агитпропа 5-й кавалерийской дивизии Северо-Кавказского военного округа — не хухры-мухры! Ах, девочка-красавица из Середины-Буды! Повезло тебе, повезло… И были сказочные два года на Кавказе в горах и у моря. Лихая молодость. Привкус соли и отчаянной радости на губах. Любовь. Безоглядная вера в завтра. Рождение сына. Бессмертие. Звёзды. Счастье.
Вот письмо Александры Ивановны брату в Москву, написанное на обороте фотографии маленького Аркаши:
«г. Батум, 1926, 19/111
Дорогие Женя и Санек,
Вот вам наш Арок.
Просим любить да жаловать
И непременно к нам пожаловать.
Ему здесь 6 месяцев, 8 дней, весит он больше 25 фунтов. Избалован, чертёныш, до крайности, сидит, но ленится. Беспрестанно лепечет дли-дя-дя, для, ля-ля, дай (приблизительно в этом роде). Ест каши, кисели, пьёт с блюдца чай, за всем и ко всему тянется. Всё тащит в рот. Слюняй ужасный (в результате зуб). Клички домашние: „зык“, „карапет“, „бузя“. Много и хорошо смеется, Меня узнаёт и хнычет. Отца любит. Саня».
И приписка сбоку: «От дедушки и бабушки почти не уходит».
А вообще такие же и куда более подробные записи молодая мама регулярно заносит в тетрадку, начатую 25 октября 1925 года и озаглавленную «Как рос и развивался мой мальчик». Даты в этой тетради довольно странные: 0, 5, 1 или 1, 3, 12 и так далее. Женщины, наверно, поняли бы сразу, а я лишь на третьей-четвертой записи догадался, что это год, месяц и день, но не от Рождества Христова, а от рождения Аркадия. На пожелтевших страницах масса трогательных подробностей, иногда смешных, иногда не очень, о первых месяцах и годах жизни АНа. Делать оттуда выборку — нет смысла. По-моему, этот дневник заслуживает отдельной публикации.
О взрослых проблемах, особенно в начале тетради — почти ничего, но можно почувствовать, как хочется молодой маме Саньку уехать из Батума домой, в тихую украинскую деревню. А Натану — ещё сильнее, — хочется назад в Питер, уже любимый, уже родной.
И мечта сбудется. Кто наворожил — через толщу лет и не разглядеть. Вряд ли это был Меркулов; скорее уж Стругацкий бежал от Меркулова, а в Питер помогли вернуться его тогда ещё живые друзья революционных лет. Как видному уже газетчику поручили Залманычу ответственный участок работы — ленинградский Главлит, цензуру. И почти шесть лет Стругацкие жили полноценной мирной жизнью. Нота изрядно отбарабанил на серьёзной партийной службе: завотделом печати в райкоме, потом даже в обкоме. Потом выклянчил у начальства долгий учебный отпуск и поступил на высшие государственные курсы искусствоведов. Получил две комнаты в хорошем дореволюционном доме на Выборгской стороне, в самом начале проспекта Карла Маркса, бывшего (и будущего) Сампсоньевского, напротив парка Военно-медицинской академии (ВМА). Жизнь налаживалась.
Начиная с 1927 года, с переезда в Питер, Александра Ивановна с Арком проводят практически каждое лето у бабушки с дедушкой в Буде. И Натан туда приезжает иногда в отпуск — после рождения внука родители Сани мало-помалу смирились с фактом существования зятя. Для здоровья ребёнка очень важно было на летние месяцы уезжать из города, да и в материальном плане это было хорошим подспорьем. Ведь, несмотря на все ответственные должности Натана, жили супруги и их сынишка скорее небогато, скромно, зато в ладу и согласии. Вот почему родился у них и второй сын Борис — в отличие от старшего, уже пошедшего в школу, ребёнок мирного времени, ребёнок, зачатый и выношенный в родном городе.
Но не бывает всё так складно и гладко в нашем безумном мире. Точно в день рождения маленького Бори, точнее, даже в ночь 15 апреля 1933 года партия вновь призвала Натана Стругацкого — выдернули на совещание в Смольный и среди прочих коммунистов-«десятитысячников», брошенных в тот год на сельское хозяйство, направили боевого комиссара спасать гибнущий хлеб в далёкую Сибирь, в Прокопьевский зерносовхоз «Гигант» (ныне это Кемеровская область).
Так начался, по существу, второй почти военный и в чем-то ещё более тяжёлый период в жизни Стругацкого-старшего. Его перебрасывали с места на место, из города в город, и в итоге поставили всерьёз и надолго начальником краевого управления искусств в Сталинграде. Вроде именно та работа, о которой мечталось всю жизнь, хоть жену с сыновьями вызывай к себе. Да вот не получилось надолго. Видно, искусство он всё-таки любил сильнее, чем партию, а главное, любил бескорыстно и слишком уж по-своему. К творчеству относился по-партийному — в лучшем, идеалистическом смысле слова, — без прагматизма и казёнщины (что само по себе многих настораживало). Ну а того, что он и к партийной работе относился творчески, уж точно простить ему не могли. Требовать от всех коммунистов, особенно от высшего руководства, скромности и отказа от привилегий — это было слишком! И, конечно, нашли к чему прицепиться. Обвинили в раболепном преклонении перед устаревшей классикой, в неуважении к современному советскому искусству. Для начала исключили из партии «за притупление политической бдительности», а потом…
Случайно ли именно в это время Меркулов становится депутатом Верховного Совета СССР и его переводят из Тифлиса в Москву, в центральный аппарат НКВД?
Однажды вечером в октябре 1937-го Натан возвращался домой с работы. Вышел на проспект, и резкий порыв ветра с высокого волжского берега словно попытался остановить его. Там, за высокими новыми красавцами-домами было тихо и как бы ещё по-летнему тепло, а здесь, на открытом месте у подножия кургана, он вдруг почувствовал себя крайне незащищённым, будто боялся попасть под перекрёстный огонь. На удивление холодный осенний ветер равнодушно мёл по асфальту жёлтую листву. Стало вдруг очень тревожно. А уже у ворот дома дворник возьми да и предупреди его: «Приходили за тобой, Залманыч». «Кто?» — не понял Стругацкий. «Кто, кто? — передразнил дворник, — конь в пальто. Они ведь снова придут. Не надо бы тебе домой заходить. Вообще не надо. Много у тебя там ценностей осталось?» «Да какие там ценности!» — махнул рукою Стругацкий. «Тогда сразу дуй на вокзал, не задерживайся. Есть куда уехать-то?» «Но ведь я же ни в чём не виноват», — начал было он. Дворник прищурил один глаз: «А это имеет какое-то значение?» После такой фразы мудрого пролетария главный специалист края по культуре размышлял ровно четырнадцать секунд, перебирая в памяти все предыдущие места своей работы. Совет дворника был абсолютно безумным, именно поэтому ему стоило следовать неукоснительно. Натану повезло с прямым поездом до Ленинграда, который уходил буквально через полчаса…
Тупая машина репрессий не покатила следом за ним.
«Репрессии часто имели облавный характер, — говорил по этому поводу АН в одном из интервью, — брали списками, по целым предприятиям, сферам деятельности, райкомам; и если кто-то успевал уйти из данной сферы, в соответствующем списке на расстреляние его вычёркивали и вносили кого-то другого. В облаве часто важны были не фамилии, а количество. Известная нам всем старуха работала тогда не косой, а косилкой…»