В конце она легонько поцеловала меня в губы, задержавшись, чтобы они тихо растаяли.
Потом положила голову мне на плечо, и я чувствовал, что ей так удобно. И было здорово, что ей со мной уютно.
Все ненадолго стихло, так что можно услыхать на станции поезда, как они подкатывают и отваливают. Ковыляют к перрону. Снова разгоняются.
Мы поговорили о предстоящей разборке Руба.
— Ты пойдешь с ним, — спросил Октавия, — верно?
Она так и лежала головой у меня на плече. Время от времени ее нос касался снизу моей челюсти, и от этого я каждый раз вновь трепетал.
— Надо, — ответил я. — Он мой брат.
Октавия молчала, облака раскрошило по всему небу. Отговаривать меня не имело смысла. Она это знала и не пыталась. Только сказала:
— Постарайся остаться целым. — Я почувствовал на лице ее взгляд. — Ладно?
Я кивнул.
— Обещаю.
Она улыбнулась, я это почувствовал, и еще раз поцеловала меня в шею, слегка.
Мы ушли оттуда нескоро, а у калитки, когда простились, Октавия задержала меня.
— Кэм? — позвала она.
Пришло время. Октавия не могла решиться.
— Может, зайдешь как-нибудь?
— Туда? — спросил я, глядя на дом.
— Ага…
Я вспомнил рассказ Руба о том, что его Октавия и на порог не пускала, подивился, что за строгости, и спросил себя, почему мне это так важно. Я к тому, что это ж просто дом, господи ты боже мой.
Но нет, не просто. Октавия рассказала, почему.
— До тебя, Кэм, и до Руба, — начала она, — у меня был один парень, и вот он меня там обидел. Он меня вроде как ударил, когда я не стала, ну, понимаешь… — Она крепче стиснула калитку. — И я пообещала маме, что пущу домой только того, кого буду любить каждой своей клеточкой. — Она улыбнулась, но с болью. — Так что скоро, ладно?
— Ладно.
И я обнял ее там, у калитки. Я едва не сказал, что мне жаль, как у нее вышло с тем парнем, и что я никогда бы не смог ее обидеть. Но я откуда-то знал. Не надо слов. Она, я и калитка — и всё тут.
В тот вечер я застал Руба за прежним занятием в подвале и на сей раз согласился подолбить мешок.
Ликуя от своего чувства к Октавии, в ярости на то, что с ней случилось, и в мандраже перед субботним вечером.
Следующий день прополз мимо.
Пахота у отца стала нестерпимо растянувшимся ожиданием, хотя Руб не волновался абсолютно.
Около половины восьмого мы засобирались из дому. Я надел самые старые джинсы, рабочую фуфайку и старую ветровку. Отставил кроссы и обулся в ботинки. Это была пара, которую я донашивал за Рубом, и, сев на пол затянуть шнурки, я поднял взгляд и увидел, что Руб смотрится в зеркало. Он говорил себе, что делать. Напутствовал себя.
Я поднялся на ноги.
— Готов?
Он не ответил.
Только повернулся, подхватил куртку и кивнул. Таким серьезным я не видел его многие месяцы.
Мы вышли из дома, и поскольку Руб перед тем объявлял, что мы пойдем в гости к другу, вопросов не было. Мигом мы оказались за калиткой и резво зашагали по улице. Руб завелся, лицо у него посуровело. Холодный вечерний воздух, казалось, уступал ему дорогу — как и все встречные прохожие.
Где-то без пяти восемь мы были на месте, и оставалось теперь только ждать. Темноту вокруг заполняли старые разломанные вагоны. У них были выбиты окна, а на боках, шрамами, написаны краденые слова. Депо от улицы отделяла высокая сетчатая изгородь, и мы, привалившись к ней, ждали.
Текли мысли.
Текли минуты.
В конце проулка замаячили какие-то фигуры, похоже было, что двинулись к нам.
— Они? — спросил я.
Его лицо посуровело еще.
— Будем надеяться.
Тени приближались, и адреналин затопил меня. Вот оно.
Мы приближаемся к тоннелю и входим в него. Он уходит глубоко вниз, к самой сердцевине всего, что мы такое. Пол в разводах человечности, мы идем, и вот уже виднеется конец.
Похоже, там впереди есть пролом, и я понимаю, что там мы выберемся на ту сторону.
Кулаки у меня сжимаются.
Дыхание рвется у меня изо рта, бросается в лицо тьмы, что окружила нас.
Я готовлюсь и даже разок слегка бью на воздух.
Мы приближаемся к выходу, и вот сразу же за порталом тоннеля я вижу силуэт, привалившийся к сетчатой ограде. Человек вцепился пальцами в сетку, крепко вцепился.