– Все правильно, – сказал Кирилл, – каждому свое по жизни. Оценка измеряется не ценой вещи, а выгодой, которую каждый из нее извлекает.
– Откуда эта поразительной глубины сакраментальная фраза?
– Якоб Бернулли, швейцарский физик, математик и философ.
– Из какого времени?
– Из семнадцатого века.
– Потрясающе! – Жестом Берта пригласила их сесть к себе на кровать.
Все трое присели.
– У вас что, очень болтливая соседка? – поинтересовалась Катя, оглядывая комнату.
– Если бы только это, – печально вздохнула Берта, пряча Эфроса под подушку, – она хронически певуча, причем зло певуча.
– Так попросили бы переселить вас от нее или наоборот.
– Это, увы, невозможно. Цербер стойко соблюдает разработанный им генеральный закон. Селить легких с легкими, трудных с трудными – вот его профессиональное кредо. С каждым вновь прибывшим он проводит пристрастную получасовую беседу, прощупывает, как ему кажется, все аспекты личности. Мало ему быть просто администратором, он мнит себя психологом, знатоком человеческих пороков и слабостей. После первичного собеседования он счел меня трудновоспитуемой и поселил сюда, к Любови Филипповне. Теперь уж его ничем не свернешь. Таким способом, ему кажется, он сохраняет равновесие и дисциплину.
– Ой, у нас же манго и еще кое-что тут, – спохватилась Катя, извлекая из сумки красно-желтый плод и коробочку конфет «Ферреро Роше».
Пока Катя мыла манго, Берта достала из тумбочки тарелку и нож, выдала их Кириллу. Кирилл продемонстрировал виртуозное мастерство отчленения мякоти от косточки, они снова устроились на Бертиной кровати и стали угощаться. В этот день им повезло, Любовь Филипповна не вторглась в их общение. В актовом зале шла репетиция к предстоящему новогоднему концерту, где она готовила два сольных номера.
В автобусе до «Юго-Западной» имелись свободные места, Катя с Кириллом сели на галерке:
– Ты помнишь какие-нибудь из своих детских кошмаров?
– Ночных?
– Нет, не ночных, – разъяснила Катя, – наяву.
– Детские травмы по Фрейду?
– Не-ет, у Фрейда слишком все заморочено, я про конкретные события, которые на поверхности.
– Может, начнем с тебя? – Кирилл пока не совсем понимал, до какой степени допускается откровение.
– Ладно, – легко согласилась она. – Например, принудительный сбор черной смородины в восемь лет у бабушки на даче. Солнце шпарит, кусты колючие, заразы. А ты собираешь, потому что попробуй откажи ей. Потом с обгоревшим носом, с обгоревшими плечами, вся исцарапанная заходишь в дом с одним желанием – высыпать ей этот чертов «витамин» на голову. Такая, знаешь, злость разбирает от этого жуткого несовпадения, что, когда все дачные друзья гуляли, ты мучилась, собирала.
– Понимаю, – усмехнулся Кирилл, внутренне расслабившись от столь замечательного ее рассказа. – Я лет в семь-восемь маниакально хотел сходить с отцом в зоопарк. Причем был там пару раз с матерью, но хотел обязательно с отцом. Он на мою просьбу, знаешь, что ответил: «Еще чего, у них там вечный недокорм и авитаминоз, я должен вонь нюхать и на их облезлые бока смотреть?» Взял так с ходу опорочил детскую мечту. Я на него долго злился, даже хотел отомстить, только способ не мог придумать. Потом как-то притупилось.
– Ой, у меня совсем было наоборот. Я ходила туда всего один раз, именно с отцом. Он меня посадил перед турникетами на плечи, крепко так держал за ноги, я брыкалась, мы с ним хохотали, мне казалось, все вокруг завидуют мне до потери пульса.
– Они и завидовали.
– Думаешь? – Она повернулась и слегка подалась к нему.
– Уверен.
– Знаешь, особенно что запомнилось? Как стояли у вольера с белыми медведями, медведиха плавала там с медвежонком в бассейне и смешно топила его лапой, отец снова поднял меня на плечи, я увлеклась, обо всем забыла, он вдруг говорит: «Катька, ты меня сейчас задушишь, держи меня лучше за уши», а мне было жалко его ушей. Потом купили пончиков в сахарной пудре, сидели на скамейке, ели. Я с тех пор ни с кем больше там не была. Какое-то дурацкое сидит ощущение: если пойду туда с кем-то другим, предам его.
Кириллу ужасно хотелось ее обнять. Она похожа была сейчас на ребенка. Еще в ней было то, что он ценил в женском поле, кроме красоты и ума, превыше всего – естественность и отсутствие пафосного хамства. В его родном университете приходилось как минимум по две отпетые хамки на каждый квадратный метр. Он слушал ее и незаметно разглядывал ее волосы. При свете дня они оказались не просто каштановыми, а отливали темной искрящейся бронзой. «Хорошо, что они у нее настоящие, природные», – думал он. Он терпеть не мог крашеных женских волос. Особое отвращение он испытывал к жутким бороздам другого цвета у корней, когда волосы отрастали, а владелицы волос не успевали подкрашивать их у основания. Именно эти полтора-два отросших сантиметра, контрастирующих с остальной массой, вызывали в нем вместе с чувством брезгливости абсолютное непонимание женских представлений о красоте.