– Наконец-то, свершилось, старая шлюха! Думала играть молодух до Второго пришествия? Ан нет, истекло твое время. Бай!
После этого звонка Берта, любящая обычно принимать на ночь ванны с лавандовым маслом, бесконечно долго стояла мумией под душем.
Наутро она не выдержала и позвонила завлиту Галочке Ряшенцевой, многолетние театральные отношения с которой, пройдя сквозь перипетии, выстояли под флагом духовной близости. (Под ложечкой сосала острая необходимость смягчить послевкусие от ночного звонка.)
– Неужели все, Галка?
– Что ты наделала, Берта? – искренне выдохнула Ряшенцева. – Что ты наделала?
Последовал глубочайший Бертин вздох.
– Видела бы ты, как вчера Иванов рвал и метал. Почерневшим демоном носился по театру, орал, что ты никакая не женщина, а исчадье ада! За полмесяца умудрилась кастрировать его дважды!
– Ругай, Галя, ругай.
– Да-а, толку-то тебя теперь ругать. Сама себя приговорила.
– Что Судейкина? – осторожно спросила Берта.
Но Галку несло дальше:
– Ты понимаешь, что твое двойное сальто-мортале они тебе не простят? Разве можно в нашем нежном возрасте выпадать из обоймы по личной инициативе? Через пять минут позабыт всеми, позаброшен!
– Они? – возвысила голос Берта. – Ты это про Судейкину?
– Про Судейкину тоже. Несмотря на перманентный антагонизм с Ивановым, в отношении тебя они на сей раз солидарны. На вчерашнем собрании Судейкина прямо заявила: «Я устала терпеть ее эксцентричные выходки! Незаменимых, как известно, нет!»
– Значит, слились в злобном экстазе против меня, – медленно протянула Берта. – Красноярское дарование, значит, признали?
– Признали.
– Где же был твой голос?
– Где? Тебе ответить в рифму? Ты прекрасно, Берта, знаешь, что я, в отличие от тебя, унижена и оскорблена пожизненно. Ну, сунул мне Васильчиков распечатку этого самодеятельного кощунства над Горьким – исключительно для проформы. Кто когда-нибудь всерьез интересовался у нас мнением завлита? У нас, сама знаешь, не МХАТ. Подай-принеси, пошла вон. Иванов для видимости у меня в кабинете покривился – не Чехов, мол, развел руками: «Лучшего-то нет» – и через два дня поставил «Сердце нового героя» в репертуарный план. Пророни я хоть слово критики, молодежь сожрала бы меня с потрохами прямо за рабочим столом. Особенно Аверин и Заславская, эта алчная, беспринципная фурия с вытаращенными глазами! Но кукиш им, не дождутся они от меня! Вешаться, как в свое время завлит театра Пушкина, не стану!
«Все-е, взобралась на своего любимого конька, понеслась по кочкам, – подумала Берта, – зря я ей позвонила. Не гожусь я на роль Ярославны. Ярославна у нас Галка».
Поостыв со временем, она вспоминала свой «уход» как скверный анекдот из собственной жизни. Но анекдот или нет, с театром было покончено раз и навсегда. Занавес безнадежно рухнул. «Господи, пусть сыграла бы эту пьющую горемыку-мать, пу-усть! Тысячу раз пусть! Этот молокосос правильно меня раскусил, я бы врезала на сцене джаз русского отчаяния!» Да, это была натуральная трагедия, без фарса и гротеска. Девять следующих лет прошли в перечитывании и переосмыслении русской классики на фоне денежных долгов, невостребованности и одиночества, разбавленных редчайшими приглашениями в сборную солянку сцены Дома актера.
Наблюдая происходящее в интернате, она все больше ненавидела старость – в любых ее проявлениях. Творящееся вокруг именовала «картинками с выставки». Она была моложе многих здешних поселенцев – при поступлении ей не исполнилось семидесяти. К тому же природа наградила ее отменным здоровьем, блестящей, не упускающей мелочей памятью, но главное, служащим ей крепкой опорой, незыблемым духом противоречия. Ее бунтарская натура отказывалась принимать окруживший ее в последние годы безжалостный распорядок жизни, трагические телесные несоответствия: желудочные несварения, недержания сфинктеров, вставные челюсти, игру сосудов, повсеместные треморы, прыжки давления, аритмии, тахикардии, артрозы, склерозы разных мастей и прочее, прочее. Нередко Берту посещали мысли следующего порядка: «Ладно, были бы отпущены те же восемьдесят, даже семьдесят пять, только без отвратительного телесного и мозгового распада. Зачем Высшим Силам понадобился столь пошлый, циничный эрзац-маскарад со сменой молодой свежей оболочки на дряхлеюще-подтекающую? Однако распад тела не самое страшное, – все больше укреплялась в выводах Берта, – закостенелость мозга, неспособность воспринимать веяния нового времени и вечное брюзжание по любому поводу – вот самое отвратительное». Ей был гадок зависший под потолком этой бывшей усадьбы, зудящий с утра до вечера ропот в сторону теперешних времен. Она отдавала себе отчет, что неприятие ею заката жизни противоречит Божественному замыслу, но Берта не страшилась быть еретичкой. Она предпочитала бросать вызов – всегда. «Смирение» являлось одним из ненавистных для нее слов. Рядом со «смирением» с годами пристроилось, безнадежно уронив воображаемые плечи и голову, словосочетание «жизненный опыт».