Выбрать главу

Детей он любил, они об этом не знали.

А ее? Он бывал нежен и находил ласковые слова, и руки его были мягки, осторожны, когда мужская сила горячила его. А потом, как бы стыдясь какой-то своей оплошности, озлоблял себя, и ей было горько, и она уже не помнила ни ласковых слов, ни осторожных рук.

Может, он верил в ее силы, в то, что она может. Но скрывал от нее эту правду…

Однажды по какому-то незначительному поводу он ударил Рустема и опять занес руку, чтобы ударить.

— Не тронь! — сказала она. — Я не била их… Не тронь!

Он замер, узко сощурил глаза, точно всматриваясь, измеряя ту жизнь, что лежала между ними, пока он воевал. И опять занес руку, над ней.

— Стыдно мне будет очень… Не стерплю, — сказала она чьим-то (ее голос всегда был мягок и тих) жестким необоримым голосом и глядела прямо — глаза добрые, свои, чистые. И это соединение — злого решительного голоса и прежних, ее, не умеющих так быстро меняться глаз — остановило его. Он отступил.

Потом он ушел от них, жил с другой женщиной, вместе они уехали из Тихгорода. И долго его не было…

Глава пятая

1

Рустем лежал на полу — они пришли из жаркого дня, и он повалился на коврик на полу, а Жанна кинула ему подушку, и он поймал ее и подложил под голову и позвал Жанну; их лица, плечи и руки были горячи от солнца; два окна, выходящие на улицу, были прикрыты ставнями, одно, во двор, приоткрыто, дверь распахнута, и понизу шел прохладный ветерок; когда лица, плечи и руки, нагретые солнцем, остыли, они обнялись в прохладной полутьме комнатки, и лица и руки загорячели опять; это была их ночь — он лежал на полу, и глаза его были прикрыты.

Она сидела возле, охватив голыми руками голые колени, как на пляже. Его протянутая вдоль туловища рука, загорелая дотемна и еще горячая, касалась ее бедра, и она боялась пошевелиться, чтобы не потревожить его.

Она долго не отнимала взгляда от его лица, но он даже не шевельнулся.

Хорошо я на него смотрю, подумала Жанна, хорошо и тихо смотрю, и это совсем не беспокоит его. Хорошая я жена, я всегда была твоей женой. Я всегда хотела к тебе…

Если бы Рустем приоткрыл глаза и увидел ее, он подумал бы, что она мечтает. Но нет: — так ей было хорошо теперь, что любой мечте, чтобы сравниться с ее теперешним ощущением, надо было бы стать сказкой. Она думала о том, как ей хорошо сейчас, и о прошлом («…чтобы не так мне удивляться, чтобы все это не казалось неправдой»).

Ехали чистым полем — давно, в дальней, другой жизни — ехали чистым полем, а небо было темное, громовое, обрушивало бомбы… мать несла ее чистым студеным полем, а сестренка Варя оставалась позади, на чистом студеном поле…

Заснеженный дворик, стылые, гремучие на ветру, деревца в садике, мирный беззвучный дым над домом, который не горит; она стоит у крыльца, тихая, уже не может плакать, а мать уже не в силах стоять, оперлась плечом на перила, плачет. Не похожий на украинских дедов старик в круглой невысокой шапке топтался в сенях и говорил что-то быстрое, сердитое высокой костлявой женщине. Сверкали черные глаза женщины, она замахивалась на старика костлявыми, в широких длинных рукавах, руками и сама же пригибалась, точно замахивались на нее.

Потом она сидела возле жаркой печки, добрый тихий мальчик обнимал ее за плечики и листал перед ней книгу…

Она всегда, в разлуке, думала о жизни, что будет впереди, с ним, — вот им двадцать пять, тридцать, сорок — вспоминала дни, годы, когда они жили в одном доме, и люди в тридцать казались пожилыми, а их молодость бесконечной.

Всякое у нас было, сказал Рустем.

Нет. Когда вместе — только хорошее. Было хорошее и была разлука. Больше ничего.

…Рустем открыл глаза и увидел ее.

— Я не спал, — сказал он. — Тебе не холодно?

— Нет, — сказала она, продолжая сидеть, как сидела.

— Полежи, — сказал он и сел, двинул подушку повыше. — Полежи, а я посижу возле тебя.

Она послушно легла и, улыбнувшись ему, прикрыла глаза. Он накинул на нее простыню, тонкая легкая ткань не сразу, осторожно облегла ей плечи, груди и ноги. (Ей почудилось, будто у самой кромки песчаного берега накатила на нее речная мягкая волна.)

Он смотрел на нее с нежной грустью человека, оберегающего другого, очень родного ему, слабого и беззащитного. Оттого, может, — слабого и беззащитного, — что ему всегда хотелось и всегда он готов был оберегать ее и защищать. Он осторожно повел руку к ней, погладил ее лицо и подумал, что она спит, как подумала ода, что он спит, когда он лежал и глаза его были прикрыты. Он встал, подошел к окну и, закурив, стал оглядывать комнату.