Выбрать главу

Они тронулись дальше, не оглядываясь больше назад, и глаза их привыкли к темноте, и впереди подрагивала звездочка, то ли уж сорвавшаяся с неба и бьющаяся в ковылях, то ли еще в небе; впереди различалась мутная белесость ковылей, а потом смутно, каким-то хряпким виденьем возник валун. Они подошли к валуну. Рустем потрогал его бока ладонью, они были шершавы и теплы.

Они сели, прислонившись к валуну спиной. Он обнял ее.

Сейчас он мог наслаждаться — он был в глубине степи, ему некуда было спешить, с ним была Жанна, и от него ей тоже некуда было идти. Здесь он мог вспомнить и пережить детство, мог повторить самую раннюю юность и мог подняться ступенькой выше и стать гораздо мудрее и чище, ощутив чистую и мудрую близость с человеком, который дороже всех, всего.

Он поймал лицом ее неясный шепот, стал гладить ее сухие горячие щеки, легкие теплые плечи; она теснее прильнула к нему, он обнял ее мягко и крепко, чувствуя в себе нежность и силу и то, что ей хорошо от его нежности и силы.

Ему хорошо было не уставать. Потом он устал, и это было тоже хорошо. Молчали.

Жанна пошевелилась, отодвинулась от валуна, но руки ее были в руках Рустема. Она сказала:

— Ты долго молчишь.

— Я не молчу, — отозвался он, — я думаю.

— И я, — сказала она. — Только… о прошлом.

— Я тоже думаю о прошлом.

— Значит, мы уже немолодые.

— Нет, — не согласился он, — мы молодые. По разве плохо, если молодым уже есть о чем вспоминать?

Вот мелькнула, сверкнула, ослепительно блестя под чистыми зимними лучами солнца, лыжня и потекла-покатилась в широкие снега, теряясь в их еще более ослепительной яркости; они бежали, слыша, как похлопывают лыжи по твердо убитой лыжне, как верещит скрытый по бокам, в снегу, иссохший мерзлый кустарник, задеваемый палками; внезапно лыжня стрельнула вбок и под уклон, и они стали, окруженные непролазным тальником, и в этой чуткой сухой тишине слышали частое, рывками, дыхание друг друга; они присели, не снимая лыж, на корточках, близко друг к другу, стыдливо смутились, когда исчезла яркая даль снегов; потом небо розовело и меркло.

Возвращаясь в совсем уже густые сумерки, они остановились посреди реки, на дороге, по которой ездили зимой в город рабочие из поселка мясокомбината, из ближних деревень колхозники; зелено, стеклянно мерцали звезды, в морозной с каждым мигом густеющей темноте слышалось скрипенье санных полозьев, ржание лошади, гремучий кашель ездока; мутно-белый свет взворохнул темноту, и вот уже гуденье мотора накатывается все сильней, все неуклонней, и белый луч как бы скоком несется прямо на них; они сходят с дороги и стоят, держась за руки, их обдает крупкой снега, шумом мотора, что-то очень озорное кричит шофер.

…Он со стыдом подумал, что и прежде вспоминал те отдельные, очень яркие, дни, но она была вдалеке, и он, пеняя на себя самого и на других, виноватых в их разлуке, вздыхал совсем, черт возьми, по-стариковски, с этакой умудренной печалью: было — эх, миновало!

Миновало… будто тот кусок жизни, который проходит, так вот просто откалывается — и он уже не твой, ничей, а ты будто бы живешь другой жизнью, другим кусочком, которому тоже суждено отколоться, а тебе — вздыхать только или самоуслаждаться приятной то ли былью, то ли небылью.

Жизнь, конечно, хорошая штука, несется только сломя голову. И ты несешься сломя голову: вот-вот за этим, не за этим, так за другим, третьим, тысячным днем обозначатся какие-то блага наподобие райских.

Остановись же! Ведь из того, что прошло, миновало, можно вернуть, может быть, самое лучшее, что вообще когда-нибудь у тебя будет!

…Он привлек ее к себе и обнял, прижимая к себе ее всю — ее теплые зябнущие плечи, маленькие напряженные груди. Она откидывалась, но только для того, чтобы глядеть ему в глаза, и лицо ее мягко, как-то очень тонко освещалось не то лунным несильным сияньем, не то светом солнца, которое совершало спокойный и неуклонный свой ход меж другими звездами, но могло же, как в сновидении, посветить ей в лицо.

— Если бы это было позже, — сказала она шепотом, — если бы это произошло через десять или двадцать лет, все было бы не нужно… было бы очень поздно, очень не нужно и горько.

О-о, как понеслась, дважды, трижды сломя голову жизнь и стала, как вкопанная, и он дрогнул, когда увидел их встречу, себя и ее, — умудренных, по-горестному добрых друг к другу, точнее, к тому, что было, миновало; усталых, но, может быть, и не очень усталых, сохранивших еще некоторые силы, но не для друг друга, а для своих детей, или одряхлевших родителей, для своей, с горестями и радостями, понемногу идущей на склон, жизни — но не друг для друга.