— Все я делала правильно… только вот, когда сидишь ты возле меня и успокаиваешь, я думаю… для тебя правильно ли я делала?
— Все будет хорошо, будет хорошо, — тихо, упорно повторял он, качая в ладонях ее легкую руку.
Только бы не умерла, думал он, только бы не умерла. Не худоба ее и не болезнь пугали его, а равнодушие, с каким она говорила, что совсем плохая.
Страх перед ее смертью как бы приблизил давнее, как умер брат. Не стало брата, и как многого не стало тогда сразу, не стало дружбы между матерью и матерью Жанны, не стало Жанны.
Только бы она не умерла!
Мать права и не виновата ни в чем, а он виноват. Ведь все он мог, он мог быть упорным… или упрямым и вернуть отца, пусть не другого, таким, какой он был. Жалость и доброта были в нем к несчастному человеку. Но как поможет эта его доброта, думал он тогда, как? А не будет ли доброта его состоять в том, чтобы довериться матери и слушаться ее?
Все-таки она права… Только бы не умирала. Она не виновата, что оказалась по-жестокому правой. А чтобы все было по-иному, лучше, понадобилось бы, может, еще одна жизнь. Ну, сколько, сколько сил отпущено человеку? Терпеть унижения — нужна была сила. Четыре военных года работать на заводе, кормить, одевать мальчуганов — сила. Ждать мужа и верить — сила. И когда он вернулся, отказаться от него, от жизни полегче — сила. Схоронить сына и жить дальше — сила. И большую, сильную силу надо было иметь, чтобы простить отца, но самой остаться такой, какою стала, остаться такою, а его сделать другим.
Ах, старый чудак Панкратыч, неужели ты прав со своим делимым и делителем, неужели прав?
Права мать или не права — все я ей прощу, как и мне она все простит. Но тебе, старый чудак, я не прощу твою глупую арифметику! В чем-то, видно, поверил я твоей арифметике, если все так получилось. Везде и всегда нужна была матери сила, и она отдавала ее, не приберегая, не уставая. Какая огромная часть ее была отдана мне, для меня… Может быть, мама надеялась на последнюю эту свою силу — на меня. Значит, мог бы я что-то сделать?
Он бывал у Жанны. Она плакала.
Он звал ее пойти к матери.
Он не знал сейчас ничего такого, что могло бы обрадовать мать, спасти, заставить жить, он только знал — пусть она их увидит и благословит, и тогда, может быть, она поймет, что прежние радости не возвращаются, но могут прийти новые.
Жанна говорила:
— Это все как будто пришло оттуда… из той, прошлой жизни. Все близко стало… как умер твой брат, как умерла мама, как я была одна. Как будто это позавчера, вчера, и каждый день кто-то умирает…..
Тяжело ей идти сейчас, когда т а м умер человек, войти в дом и вспомнить, как уходила из этого дома, и тогда в нем тоже было горе.
— Уедем! — говорила она. — Уедем!..
— Уедем, — отвечал он. — Но только пусть она знает, что у нас хорошо, пусть она знает.
Жанна понимала его и хотела верить, что так будет лучше, но то ли их собственное счастье не казалось ей теперь таким уж счастьем, то ли она не надеялась, что чья-то радость успокоит чье-то горе.
Он хотел верить… он ничего другого не знал, отчего матери стало бы лучше.
Если она увидит, поймет, что мне лучше, то и ей станет полегче. И вообще минувшие дни — не только одни лишь оплошности, обиды и черное горе.
Глава семнадцатая
За эти дни он исхудал. Мусавиров как-то сказал:
— Что-то вид у тебя… Не пьешь?
Рустема чуть не взорвало, но он взял себя в руки и простодушно спросил:
— В смысле — водку? Алкоголь враг, и его надо уничтожать. Но теперь я пью как положено: дома, в одиночестве.
Мусавиров с обеспокоенным видом оказал, что это плохой признак. Чудно, иногда он такие вещи воспринимал очень серьезно. А может, не хотел замечать издевки.
Жанна с тревогой спрашивала:
— Как ты себя чувствуешь?
Он отвечал оживленно:
— Чувствую великолепно!
Он не хитрил, чувствовал себя неплохо, не уставал и работал, пожалуй, напряженнее, чем прежде. Шла уже третья неделя, как уехал Галкин, пора было ему возвращаться, но его все не было. Мусавиров вел себя крайне возбужденно, с напряжением, в последние три-четыре дня оставался на заводе до темноты.
Рустему в тот день предстояло трудное, ставшее однако обычным за последнее время, дежурство. После четырех, то есть после окончания своей смены, ему полагалось отдохнуть часа три, а потом опять явиться в цех, чтобы сменить старшего обжигальщика Мухина.
Он пришел в цех, и время уже было позднее, но там оказался Варакосов. Когда Рустем вместе с Мухиным обходили каждую позицию, с ними ходил и Варакосов. Он продвигался вдоль печи шаркающим осторожным шагом, дышал тяжело и щепоткой оттягивал с левой стороны груди вельветовую куртку.