Я часто ругаюсь, это у меня в крови. В нашей семье все матерщинники. Это не мешает долголетию. Дедушка Давид умер в девяносто два года. У нас в роду народ крепкий. Умеем пожить в свое удовольствие. Маме тридцать девять, а вытворяет она такое, как будто ей шестнадцать. И ругаемся мы не затем, чтобы кого-то оскорбить. Да мы вообще в значение этих слов не вникаем. Когда я говорю shit, то вовсе не представляю себе кучу какашек, да и большинство людей вовсе не думают о сексе, вставляя в речь fuck. Моим первым словом было «тфаюма». Папа тогда пришел в восторг. Незадолго до того, как я это выдала, дедушка Давид вешал занавески и пропустил одну дырочку, так что у него осталось лишнее колечко. Надо было все начинать заново. «Твою мать», – ругнулся он. Я играла тут же рядом в кубики, строила пирамидку. Когда я поставила предпоследний кубик, она рухнула. «Тфаюма», – сказала я. «У Салли Мо отличное языковое чутье, – сказал папа, – она найдет себе место в жизни!» И ушел от нас. Теперь он багермейстер – расчищает фарватеры в Дубае. Но каждый год переводит пятьдесят два евро в Фонд борьбы против ругани. Плати по евро в неделю – и ругайся весь год, говорит он. Это выдумка. Я уже больше десяти лет не слышала его голоса. Понятия не имею, как он звучит.
Дилан шел по пляжу вдоль моря, а я кралась за ним через дюны. В то короткое время, что мы живем рядом, я не хочу упускать ничего из того, что он делает. Ни шага, ни слова, ни взгляда, ни ухмылки. Я следую за ним повсюду, но Дилан-то не знает. Значит, и не страдает от этого. Так что не беда, я так считаю. Я написала, что всю жизнь только и делала, что читала. Это выдумка. Когда мы на острове, я только и делаю, что слежу за Диланом. Представляю себе, как все сложилось бы, будь у нас роман. И прокручиваю в голове сюжеты из любовного чтива. Бредятина.
А когда я бываю у дедушки Давида – вернее, бывала, – я тоже не читала, а пересказывала книги. Даже когда мы ловили рыбу. Или он сам рассказывал мне истории. Вторым моим словом было «Молчунишка». Так звали гнома из одной дедушкиной сказки, я ее слушала раз сто. «Твой двоюродный дед Барбер очень ее любил, – говорил дедушка, прежде чем ее начать, – знал назубок». Я тоже запомнила ее наизусть, но это было давно. Насколько помню, в сказке вот что происходило. Давным-давно в одном лесу жило множество зверей и гномов. И вот они заметили, что луна становится все меньше и меньше, но подумали, что им только кажется: с нее просто сходит краска. Однажды ночью луна вообще исчезла, и все разволновались. Кого-то надо было отправить на луну, чтобы покрасить ее заново. Старая сова погрузилась в такие тяжкие раздумья, что ветка, на которой она сидела, совсем прогнулась. «В этом месте Барбер всегда очень смеялся», – пояснял дедушка Давид. Сова позвала Молчунишку. Это был гном, который никогда не произносил ни слова, и другие гномы уже почти забыли о его существовании. Или никогда не знали. Сова спросила: «Может быть, это как раз для тебя задание?» А Молчунишка ответил: «Да, а то на земле все чересчур много болтают». По дереву он залез на небо с двумя ведерками, зачерпнул серебряной краски из Млечного Пути и поднялся выше, к луне. Кисточку он тоже с собой прихватил. Все животные и гномы сидели на опушке леса и смотрели вверх. И правда, на следующее утро они увидели на небе тонюсенький серп. Далее следовала любимая фраза Барбера. Дедушка Давид произносил ее во весь голос: «Это Молчунишка начал красить луну». В этом месте у Барбера наворачивались слезы. А гномы с животными устроили праздник и веселились до восхода солнца, да и после него тоже. Мне очень нравился такой конец. Кажется, я тогда еще не ненавидела животных. И гномов. Невзлюбила я их в два года.
Хватит отвлекаться.
Так вот.
Продолжаю рассказ.
Ужасно хочется вставить куда-нибудь слово «заклинать».
Обычно во время этих прогулок Дилан ничего особенного не делает. Идет себе, глядит вокруг и поет что-то под нос. Иногда ныряет в море. В таком месте, где его никто не видит. Впрочем, ныряет – это сильно сказано. Он бросается плашмя на волну, когда она разбивается, и потом его вместе с пеной несет к берегу. Затем он снова заходит в море, и все повторяется. И так раз двадцать. Или тридцать. Потом сидит на полотенце, пока не высохнет, и шагает дальше. Глядя по сторонам и напевая. Вот и все. Однажды я слышала, как он что-то кричал морю. Слов не было понятно – только его голос. Стоял, подняв к небу сжатые кулаки. Бред какой-то. Может быть, у него было горько на душе.