— Где?
Ученик дико вскрикнул и несуразными прыжками побежал к развалинам, кое-где дымившимся от движения камня. И по его резким телодвижениям я понял, что мысль выскочила из этой бедной головы, погрузив ее в кошмар.
Я направился следом за ним.
Два дня и две ночи мы бродили между развалин, как две тени, я и мой бедный друг, мой обезумевший ученик, занимаясь раскопками. Город погиб ночью, внезапно, во мгновение ока, застигнутый совершенно врасплох. И странную картину рисовали нам раскопки.
Мы находили жрецов-девственников убитыми в притонах разврата. Мы находили лучших жен лучших семей в объятиях продажных рабов. И мы находили судей, составлявших ложные доносы.
И мы видели мерзость, ей же нет названия.
Взирая на все это, мой обезумевший ученик восклицал:
— Лицемерие! Лицемерие!
И он назвал случившееся „Великим обличением“.
А я говорил ему:
— Лицемерие. Что такое лицемерие? Какой глупец ставит величайшие произведения искусства на задворках, а мусорные ямы на людных площадях? Все создано мыслью и существует ради нее одной. Все, что совершается, — законно!
А потом погиб и мой безумный ученик, провалившийся в душную трещину. Остался я один да та мысль, которой я служил всю мою жизнь. Уцелели лишь мы из всего города. Ради чего?
Еще два дня я сидел на камне в глубочайшем размышлении, и теперь я записываю слова эти ночью, при свете беспрерывных молний, под зловещее шипенье возящихся развалин. Теперь мне понятно все, и я спешу поведать об этом. Слушайте.
Меня осудили за жестокость, а их истребили всех, во множестве тысяч, ибо движение мысли важнее всего существующего. И они все жили и существовали только для того, чтобы я, единый оставшийся в живых, сделал из всего происшедшего законный и справедливый вывод.
И я сделал его; и я пишу сейчас об этом ночью, при свете падающих молний, вытачивая на камне слово за словом острым клинком сломанного меча.
Слушайте! Все создало мыслью и существует ради нее одной. В мире нет ни лицемерия, ни искренности, ни жестокости, ни сострадания. Поступательное движение мысли — вот ход всего существующего. И то, что обязательно для одного поколения, необязательно для последующего, ибо и ошибка есть знание.
Все изменяется, и все необходимо. Однако, каково же содержание этой мысли? Каково лицо этой гордой красавицы, не желающей показать нам своих божественных черт? Назвать ли ее имя? Впрочем, позволят ли мне сделать это? Мое сердце дрожит в священном трепете, и клинок меча бессильно звякает о плиты камня. Мой разум шепчет мне, что существующему нужны не только оба конечных кольца цепи, но и каждое мельчайшее звено ее. И я весь холодею, не решаясь переступить заповедной черты. Однако, во имя справедливости, решаюсь переступить ее.
Имя этой красавицы…».
На этом рукопись обрывается. Старый археолог говорил мне, что слова, очевидно, выцарапанные действительно клинком меча на гладкой плите камня, в этом месте как бы расплавлены ожогом внезапно упавшей молнии. В то же время археолог говорил, что подтеки расплавленного в этом месте камня в своем странном сочетании тоже представляют собой как бы целую надпись. И если пользоваться отчасти некоторыми буквами этого подлинника, а отчасти буквами других древнейших надписей, то фантастическое сочетание подтеков расплавленного камня можно, пожалуй, прочитать приблизительно так:
«Разрушаю, действуя именем пославшего меня».
Черный ангел
Когда молодые наследники некогда весьма богатого имения при селе Даниловка распродавали всю обстановку доставшегося им старого дома, я закупил на этом аукционе несколько нужных мне книг. Среди страниц одной из этих тяжеловесных книг я нашел рукопись в один лист синей и толстой бумаги, сложенной в четвертушку. Тетрадочка эта заключала в себе, как оказалось, целый рукописный рассказ на французском языке.
Вот перевод этой рукописи:
Я положительно сходил с ума от горя, когда умерла она, эта милая белокурая девушка, моя кроткая невеста. Мы были уже помолвлены и обручены с нею; мы так любили друг друга, и по вечерам, когда лиловые пятна зари сверкали на ветках сада, как сказочные птицы, мы часто гуляли с нею, мечтая о совместной жизни. И весь сад точно улыбался нашим мечтам.
Кто же взял ее от меня? Зачем? За что?
О, мне никогда не забыть этой милой девушки, мне не забыть скорбной улыбки ее целомудренных губ, ее детски чистых глаз, всей ее фигуры, тонкой и мечтательно-нежной.
За что же ее обезобразили так перед смертью?
Она была вся самоотвержение. И она умерла от оспы, заразившись ею в какой-то бедной хате их деревушки.
Она ухаживала там за больными ребятишками. Туда, к этим ребяткам, ее толкнули самоотверженность и любовь, та любовь, которая написана золотыми буквами Евангелия; так кто же осмелился осудить ее за этот подвиг на смерть? Кто же дерзнул так ужасно надругаться над нею, обезобразив перед смертью ее милое личико до неузнаваемости? Ведь ее когда-то ясное личико казалось одной сплошной болячкой с язвами вместо глаз в ту минуту, когда она лежала уже в гробу.
Кто же сделал это? Как он смел? Где высшая справедливость?
Подлость, ничтожество, трусость, все эти пресмыкающиеся гадины блаженствуют в счастье и довольстве, а самоотверженность, любовь к ближним, целомудрие осуждаются на смерть, на позорную казнь, как преступники! Кем? Стоит ли жить среди таких законов, среди такого мира?
Эти вопросы жгли меня на медленном огне, и я хотел разбить себе череп в первый же момент после ее ужасной казни, но что-то властно остановило меня в моих намерениях, как дыхание мороза останавливает разбег ручья. И я остался жить. Для чего? Порой я даже как будто знал, для чего именно. Я словно искал случая отмстить кому-то жестокой и дикой местью, и я весь содрогался заранее в блаженных судорогах, предвкушая все восторги моей мести. Кому же я хотел мстить?
Я со слезами вымолил ее обезображенное тело у ее родных, и они после долгих колебаний уступили его мне, ибо я имел на него право, как обрученный с покойной на жизнь и смерть. И я предал ее прах земле в моем саду, устроив ей могилу между двух вековых вязов, которые должны были отныне оберегать ее покой, как два угрюмых стража.
Спи же, моя невеста, с миром; я бодрствую за тебя!
И они остались одни у ее могилы — эти два угрюмых и молчаливых сторожа, одряхлевших в борьбе с непогодой. А я уехал немедля. Чтоб осуществить мою идею, я не мог мешкать.
Я отправился на поиски талантливого скульптора, который сумел бы понять и прочувствовать эти ужасные муки, терзавшие мое сердце день и ночь.
В конце концов я нашел-таки его.
И вот в моем унылом саду между двух вязов внезапно вырос мрачный памятник, дикий и оригинальный.
В самом деле, памятник этот был весьма своеобразен. Весь высеченный из черного мрамора, он представлял собой черную скалу с черной же фигурой коленопреклоненного ангела на ее вершине. Ангел этот, весь словно согбенный под непосильной ношей, придерживал одной рукой высоко вздымавшийся и слегка наклоненный назад черный крест, будто показывая небу выпуклую надпись из крупных золотых букв.
Когда я наконец увидел этого мстительного ангела, полного тоски и печали, и когда я наконец прочитал эту мною же сочиненную дикую надпись, я задрожал от восторга.
Вот что изображала эта надпись:
Она умерла в муках.
Обезображенная, о Господи, смертью.
За то, что спасала других!
г. 1831. Сент. 12.
И мрачный ангел остался в моем саду, как желанный, давно поджидаемый гость. А я ежеминутно читал его дерзкую надпись и изучил все ее 78 букв и цифр, как свои пять пальцев. Я разговаривал с этими знаками, как с моими лучшими друзьями, по целым часам, я любовался ими, молился на них, потому что они одни остались в моем опустошенном сердце.
И только они одни насыщали мою жажду.