Выбрать главу

Глава седьмая

ПУТЕШЕСТВИЕ ИКАРА

Наконец он позволил своим ученикам увидеть эту почти законченную картину. Он говорит: «Я все сомневаюсь, какое название ей дать». — «Разве это не "Пейзаж с землепашцем"? — спрашивает самый младший. — Нет, — отвечает Брейгель, — это "Падение Икара"». И он рассказывает историю, которая по-настоящему захватывает их. Они видят, как отец с сыном, соорудив для себя крылья, совершают побег с острова, от царя Миноса, и парят в голубом воздухе, повергая в ступор крестьян, вдруг заметивших, как эти двое пролетают над ними, гонимые ветром, в свете апрельского дня. Ученики будто сами ощущают, как воск, которым скреплены перья, начинает таять, как горячие капли падают на плечи и позвоночник Икара. Видят, как Икар словно бы спотыкается в воздухе, подобно потерявшему равновесие конькобежцу. Учитель хочет предостеречь их от излишней дерзости в ремесле? Хочет сказать им, чтобы они всегда держались безопасного срединного пути? Они подумают об этом после. Сейчас мораль сказки занимает их куда меньше, нежели этот удивительный свет над миром. Они смотрят на солнце, похожее на цветок калужницы, украшающий шею молоденькой девушки; на зеленое море; на красивый маневрирующий корабль с раздутыми парусами, по вантам которого карабкаются матросы; на острова и побережье в летней дымке тумана; на лодки и корабли, направляющиеся к горизонту; на розовые и белые силуэты далеких городов; на рыбака с корзинкой на берегу реки; на пастуха среди овец и его собаку; на лошадь, запряженную в плуг, и пахаря в красной рубахе под старинным кафтаном; на вспаханную землю со складками борозд, напоминающую разложенные на прилавке сукна или вымешанное тесто; на большое дерево меж двух полей; на кустарник; на птиц. Они смотрят на величие мира, величие простой, будничной жизни. Все слегка круглится — как в выпуклом зеркале. Все ясно видно — но в то же время покрыто прозрачной нежной дымкой, как бывает в некоторые дни, пронизанные совершенно особой радостью. Может ли быть, что повседневный мир столь прекрасен, что такое величие и благородство сквозят в облике того, кто ступает одной ногой по траве, а другой — по уже вспаханному куску поля, кто идет за своей спокойной лошадью, чью гриву он заботливо расчесал? Видеть эти тени на бурой земле — наслаждение. Ветви и листья большого дерева на фоне безоблачного неба — праздник. Мрамор далеких гор, их снега — прибежище ангелов, богов, странников, которые посещали наши деревни в былые годы. Закругленная линия, отделяющая море от неба, здесь становится границей нашего — общечеловеческого — надела. Море сияет утренним светом, однако послеполуденные тени уже легли в зарослях кустарника и на опушке леса. И этот пахарь в рубахе с такими широкими ярко-красными рукавами, что кажется, будто он облечен в солнце, этот пахарь, чьего лица мы не видим, а видим только профиль под круглой шапкой, представляется сказочным персонажем — благородным сеньором, переодетым в крестьянское платье. Величием и покоем дышит земля, в которой зреют живительные соки и над которой ветер бережно переносит птиц из одного времени года в другое. «Но, — прерывает молчание один из учеников, — где же Икар? Я его не вижу. Дедал уже пролетел, он миновал тот участок неба, который вы изобразили, хотя пастух, задравший нос вверх, несомненно, еще его видит, следит за ним глазами, пока тот не исчезнет из виду, подобно жаворонку; сам Дедал уверен, что сын следует за ним, неразличимый из-за блеска солнца; но я Икара не вижу». — «Он уже под водой», — отвечает Брейгель. И вспоминает о том художнике из Мехельна, который, оказавшись в Риме без средств, написал картину «Потоп»; на ней были представлены только земля, небо да еще наглухо задраенный ковчег под дождем — простой сундук, качающийся на волнах почти у самой линии горизонта. Когда его спросили: «А где же люди?» — он ответил: «Утонули! Когда вода спадет, вы их увидите на равнинах, на горных пиках и в прочих местах. А те, кто остался жив, укрылись в теплом ковчеге, вместе со зверями». Самое забавное заключалось в том, что все сразу же захотели иметь у себя подобную картину. Но была ли это просто шутка и способ быстро заработать деньги? Брейгель вдруг задумывается: а не скрыл ли художник за своей игрой — как скрыл людей под непроницаемыми волнами потопа — глубокий философский смысл? И говорит ученикам, что хотел бы нарисовать на оборотной стороне какой-нибудь своей картины «изнанку» того, что изображено на ее лицевой стороне, — а потом, прямо у них на глазах, набрасывает быстрыми ударами кисти ногу Икара, торчащую из морской пены, и несколько перьев, медленно опускающихся на поверхность воды. Ветер слегка относит их в сторону. Тот самый ветер, который раздувает паруса кораблей и вертит жернова мельниц — мельниц с льняными крыльями.

То, что он написал, удивило его — и погрузило в длительные раздумья. Действительно ли он смотрит на эту картину с меньшей наивностью, чем его ученики, — он, ее хозяин, по чьему хотению она возникла? Но было ли это хотение? Или она явилась к нему сама, как сон, а он только следовал за посетившим его видением, как пахарь следует за лошадью? Пахарь, конечно, хозяин на своей земле. Но тянет-то плуг лошадь. Человек, который пашет, завтра посеет семена, а потом, в должный срок, соберет урожай. Но какая сила заставляет семена прорастать и дает колосьям созреть? Какая сила одушевляет человеческий труд? Та же сила, которая, быть может, нежданно обратится против человека и заставит его покинуть еще не до конца вспаханное поле? Нет, пахарь — не хозяин. Как и художник не хозяин своих видений. Он просто старается их воплотить. Воплотить, чтобы не стать предателем. Чтобы не сдаться, сохранить свое достоинство. Он служит им. Хочет служить верно. Может быть, именно это зависит от него — быть верным и каждое утро приниматься за работу, как подобает хорошему слуге? Он ждет, чтобы образ проявился. Так человек, наклонившись над ручьем, внезапно покрывшимся рябью, ждет, чтобы в воде вновь отразились небо и облака. А когда он сочтет, что последний мазок наложен, что уже нарисованы последнее перышко над волнами, последний клок пены на море, последняя тень на пашне, последний рыжий лист на дереве, — тогда он удивляется собственному произведению больше, чем мог бы удивиться любому другому. Его видение обрело форму. Здесь нет ни одной черточки, ни одного мазка, возникшего без посредства его руки, — это бесспорно. Да, но откуда они взялись?

Знает ли он хотя бы, когда в нем началось это «Падение Икара»? И именно ли падение он хотел изобразить — или просто полет отца и сына над пашней, над большим кораблем, над побережьем цвета нарцисса, а также мраморное, как бы припорошенное цветочной пыльцой небо и под ним маленький букет овечьего стада? Знает ли он, с каких мыслей, с каких размышлений все началось? Установить это так же трудно, как провести разграничительную линию между последними мыслями и первыми грезами. Память не фиксирует моменты перехода. Она разглаживает оставшиеся позади складки. Человек постепенно погружается в сон. Он не помнит перехода от бодрствования ко сну — как не помнит и того перехода, что предшествовал его рождению. А переход к смерти — будет ли он тоже неосознанным? Рождающееся стихотворение или картина стирают в памяти следы своего появления — если только не создаются по заказу. Но и в этом случае первый трепет творческого усилия забывается. Художнику следовало бы вести дневник своих замыслов и работ, как ведут деловые записи. Брейгель такой привычки не имел (а может, позже все-таки стал вести подобный дневник, но велел сжечь его после своей смерти в том самом камине, возле которого любил предаваться мечтам, сжечь вместе с другими бумагами — ради спокойствия Марии?). Но все равно, в этой хронике не отразились бы начала маленьких этапов жизни. Начала этапов странствия осознаются как таковые только тогда, когда, уже завершив путь, ты оглядываешься назад. Юность приобретает в наших глазах сияющий ореол только тогда, когда, уже завершив путь, мы оглядываемся назад. Только тогда, когда мы вступаем в осеннюю пору нашей жизни. Молодой человек равно удивляется и зависти, с которой на него смотрят, и восхищению, какое вызывает у кого-то его юность, — он не может понять ни того, ни другого. Когда какие-то вещи начинаются, когда они только-только начались, они еще неразличимы, незримы, им не придают значения. А то, что люди принимают за начало, часто уже заключает в себе свой конец. Человек не мог бы жить без намерений. Однако сами намерения зависят от внешних обстоятельств. Человек хочет направлять ход своих мыслей, своих дел — но само возникновение этих мыслей и дел от него не зависит. Он действительно направляет их ход — как пастух, который заботится о порученном ему стаде. Он всего лишь управляющий господским хозяйством — преданный или вероломный, послушный или своенравный, изобретательный или не уверенный в себе. Он возделывает свой дух, как крестьянин возделывает поле, которое существовало задолго до его рождения. Если бы человек захотел добраться до истока собственных мыслей, он, несомненно, был бы ослеплен, погубил бы себя. Искать и находить истину мы можем только в полутьме. Телесная оболочка, в которой пребывает наш дух в период своего земного существования, есть всего лишь листва, фильтр, защищающий нас от слишком яркого для этой жизни солнца. Если Господу будет угодно, мы рано или поздно поймем, что Ему ведомы все наши замыслы. Мы увидим солнце прямо перед собой, без всякой преграды, — как видим апрельским днем цветок лютика на лугу или золотую овечью шерсть.