Выбрать главу

«Милый Икар! — думал он. — Они полагают, что я изобразил тебя таким крошечным — более того, сделал так, что только нога твоя виднеется из пены, — желая над тобой посмеяться. Эта моя насмешка и равнодушие к постигшему тебя несчастью, которое на самом деле есть проявление твоего величия, — лишь кажущиеся. Чтобы понять мою мысль, нужно все перевернуть. Перевернуть все, начиная с расхожей морали, — чтобы понять, что с тобой произошло. Чего ты хотел, наивная душа? Двигаться в пламени, жить в пламени. Тебе было мало покорения стихий земли, воды, ветра. Тебя не удовлетворяло господство над Природой. Ты хотел вновь обрести небесную обитель. Разве это плохо? Солнце было твоей Итакой. Кто тебя в этом винит? Я внимаю уроку Дедала, уроку меры; но я слушаю и голос твоего безумия, твоего восторга, твоей катастрофы. Пахарь, рыбак, пастух: если бы они прислушались к собственному сердцу, то узнали бы, что каждый из них — Икар. Они узнали бы, что тоже обладают этой безумной жаждой жизни, стремлением жить вечно. И не согласились бы быть просто пылью, которая развеется на ветру; бороздой, от которой вскоре не останется и следа; волной, которая через мгновение исчезнет. Не согласились бы отцветать без пользы, как луговая трава. Им недостаточно затененного солнца здешнего мира, ибо не оно их прародина. Они — дети истинного солнца. Я для того написал пастуха, рыбака, пахаря и моряков на вантах, чтобы представить на картине всех людей, весь человеческий род; но только два персонажа — огромная фигура крестьянина и почти незаметная фигура Икара — вместе символизируют "сокровенного человека", Адама. Адам, который трудится, несет свою кару, — это крестьянин; Адам, низвергнутый из рая, которому архангел с огненным мечом преграждает путь назад, в небесный сад, — Икар. Тот Адам, что обрабатывает свой клочок земли, помнит ли он еще, что жил в саду Света? Он трудится в поте лица, склонившись долу, отводя колючие ветки кустарника и отбрасывая камни. А тот ребенок, который погружается во тьму водных потоков, о котором он не заботится, о котором забыл, есть его собственная глубинная душа, его память. Это он сам некогда был искушаем запретным древом — в горних высях, посреди сада, райского сада, — и даже теперь, пребывая в подводном царстве теней, не оставляет надежды вернуться туда, прорваться назад через огненный заслон. Он упал, но когда-нибудь снова поднимется вверх. Однажды Солнце сломает врата и засовы Смерти. Солнце откроет закрытую книгу бездн, осветит мир, опрокинет, вывернет наизнанку Смерть. Оно нырнет в глубину и спасет дитя, подобно жемчужине затерявшееся в пучине. Илия протянет руку Ионе! Не думайте, что рассудительный крестьянин и безумный Икар не знают друг друга. Они — аверс и реверс. Труженик и потерпевший крушение ребенок, влюбленный в солнце, составляют одну, цельную личность. Я и есть тот крестьянин, что смотрит вниз, на пашню, в то время как мое сердце на дне моря вспоминает свое прошлое и знает: его истинная родина — нетленное солнце. И да простит мне Овидий, если я перетолковываю его поэму на свой лад».

Глава восьмая

МАРИЯ

Что с ним случилось в том лесу, среди зарослей ежевики, — лихорадка ли его свалила или на него напали хищные звери, разбойники, духи из иного мира? Кто вынес его на обочину дороги, где он очнулся на рассвете, дрожа от холода? Он никогда никому не рассказывал ни об этой ночи, ни о ледяном утре следующего дня, ни о том, что было дальше. Каждый из нас переживал в своей жизни какие-то вещи, которые невозможно объяснить; со временем мы начинаем думать, что они нам приснились, — но при этом знаем, что они существуют где-то в мире как нечто осязаемое и реальное и что из-за того, что мы столкнулись с ними, смысл и тональность наших дней изменились. Телега выныривает из-за поворота, из зарослей кустарника, и останавливается. У человека, который спрыгивает на дорогу и склоняется над ним, — лицо и голос Йоссе. Он, Брейгель, проваливается в сон. Иногда — из сновидения или из реальности — выплывают очертания деревьев, уходящая вдаль дорога, скрипящий под колесами телеги мост, теплеющее голубое небо. Потом — снова беспамятный сон. Он просыпается в хорошей приютской постели от звона колоколов: на стену молочного цвета падает зеленоватая тень, за окном щебечут птицы. Ему говорят, что он в Брюгге. Дают миску горячего супа и кусок мягкого серого хлеба. Женщины в голубых платьях и накрахмаленных чепцах жестами и интонациями напоминают ему мать, родную деревню, соседок, а лицами — святых жен на пути к Голгофе, какими они виделись Метсису или Мемлингу. Он поднимется завтра, обещают они ему, а пока пусть наберется терпения. Да, он поднимется завтра: уже приблизился пурпурный вечер, а вслед за ним вскоре появится и ковчег ночи. Он поднимается, идет, прогуливается (во сне) по берегу Озера Любви, что около шлюза, и смотрит на лебедей, скользящих по отражениям ив и облаков. С каждым шагом, который он делает, гуляя у озера, среди зеленых от мха древесных стволов, в нем крепнет ощущение, что он попал во Фландрию прошлого столетия, а может, в еще более глубинные временныме слои — такие глубинные, что все здесь кажется не земным, а небесным или, вернее, таким, каким видится отраженное в воде небо. Воздух, в котором он движется и которым дышит, имеет благородный привкус снега. В саду приюта Святого Иоанна он срывает примулу. Он может оставаться здесь, сколько захочет. Он уже поправился, окреп. Старается быть полезным. Он заново покрасил двери и ставни монастыря бегинок. Он радуется свету дня, каждому приходящему часу. Вечеру, который вскоре наступит. Он, никуда не торопясь, бродит по улицам Брюгге, города нежного и влекущего, как голубиные крылья. Порой добирается до моря, до Дамме — местечка, где есть только песок, забвение, ветер, да еще серо-белые птицы, сидящие на развалинах крепостных стен. — Что мне делать с моею жизнью? — Потом идет назад, к розоватому силуэту города, едва различимому вдали. В былые времена корабли теснились у пристаней Брюгге, как ныне теснятся в антверпенском порту, а банкиров и менял здесь было куда больше, чем монахинь-бегинок. Солнце, похожее на плод боярышника, освещает крыши и башенки безмолвного, все еще далекого города. Он, Брейгель, уже побывал во всех церквях Брюгге, этого истинного лабиринта. Он заходил в них, чтобы помолиться. Ему кажется, что Иерусалимская церковь — живое сердце города. Ему нравится видеть, как нежданно, в просвете между крышами, возникает ее восточный купол. Брюгге — зеркальное отражение земного Иерусалима, а также Иерусалима небесного, обетованного. В любимой церкви Брейгеля хранится изображение Гроба Господня; пелены Христа, брошенные на камне, свидетельствуют, что смерть побеждена. Именно в Брюгге однажды утром в памяти Брейгеля всплыл образ юной Сивиллы в платье из зеленого бархата — образ, наполнивший его душу волнением, радостью, уверенностью. Проходя по улице с белыми и розовыми фасадами, где живут кружевницы, он вдруг почувствовал, что больше не одинок.

В те времена люди с удовольствием отправлялись даже за тридцать лье,95 чтобы погулять на чьей-нибудь свадьбе. И Гвиччардини удивляется пышности таких праздников: «Свадебные пиры в любом случае — хотя, конечно, каждый устраивает свадьбу соответственно своему положению — бывают щедрыми и роскошными, с множеством гостей, помимо родителей и друзей молодоженов, и длятся они обычно по три дня. Новобрачный одевается очень красиво, а новобрачная — еще лучше; причем в каждый из этих трех дней они облачаются в новые наряды, богато и изящно украшенные». Часто жених и невеста бывали уроженцами разных мест, и такие браки способствовали установлению дружеских связей. В целом можно сказать, что жители Нидерландов — будь то моряки или крестьяне, буржуа или ремесленники — устраивали свои свадьбы по-королевски. Великолепные подарки, как и сами пиры, были проявлениями той любви, с которой здесь относились к молодым; нежной заботы о них; готовности сделать всё для благополучия их жизни, их дома, их будущих детей. Во Фландрии люди умели веселиться за свадебными столами, всегда как бы озаренными светом Каны Галилейской. Эти свадьбы чем-то напоминали праздник урожая, который справляется в риге. Они тоже пахли соломой, пшеничной соломой. Крестьяне заканчивали жатву, и как раз в это время устраивались свадьбы. Свадьба ведь тоже жатва: сбор плодов любимого тела, ожидание следующего урожая — детей. Молодая семья ощущала в себе готовность жить в потоке жизни, текущем к тому особому часу, когда наступит конец мира, когда иссякнет последняя капля земного времени — времени года, объемлющего все четыре сезона, — ради нескончаемой Славы Господней, ради вечности вечного бытия. Если я и сейчас чувствую запах соломы и пшеницы; если слышу смех в риге, стук деревянных ложек, шелест вина, льющегося в кувшины и из кувшинов; если вижу крепкий стол, за которым собрались гости, — значит, я вспоминаю брейгелевскую «Крестьянскую свадьбу» из Вены. Вспоминаю эту новобрачную, такую серьезную под бумажной короной, разрумянившуюся, — она сидит как царица на фоне повешенной на стену зеленой драпировки, в риге. Для меня эта молодая женщина — олицетворение Земли, великий триумф жизни. Я вновь вижу прожорливого розовощекого мальчугана в красном берете, украшенном павлиньим пером, — он лакомится мармеладом. Вижу коренастых разносчиков лепешек и манной каши, соорудивших себе носилки из снятой с петель двери. Слышу голоса гостей, сидящих на дубовой скамье, на принесенном из хлева табурете, на кадке из-под молока. Замечаю у распахнутой двери соседей, которые тоже не останутся на пороге. Среди гостей присутствует и сам Брейгель, одетый в бархатный камзол цвета спелой сливы, в круглой шляпе, слегка сползшей на лоб. Он делает вид, что внимательно слушает соседа, но беседе мешают нестройные звуки волынки. Если, как сообщает ван Мандер, Брейгель охотно ходил на деревенские свадьбы в компании своего друга Франкерта и дарил невестам хорошие подарки, словно принадлежал к числу их ближайших родственников, то, несомненно, делал он это не потому, что его, горожанина, привлекали неотесанные красавицы и вольные сельские нравы, — просто он любил наблюдать полнокровную, бьющую ключом жизнь. В этих свадьбах ему виделось нечто библейское. Ему мнилось, он слышит на них смех Сары, которой три странника, поднявшись из-за стола, предрекли, несмотря на ее преклонный возраст, рождение сына. Он думал о Лии и Рахили: о том, как долго Иакову пришлось работать на Лавана, чтобы жениться сперва на одной из них, потом — на другой. Он думал о Руфи, собиравшей колосья. Его трогали лица новобрачных, редко отличавшиеся красотой. Слишком румяные лица людей, привыкших работать под ветром и солнцем. Лица настоящих мужчин и женщин. Лица двоих, которые полюбили друг друга. Да, Фландрия — библейская земля.