Выбрать главу

Итак, он пишет календарный цикл, круговращение месяцев и времен года. Круговращение мира. Вот рыже-белое коровье стадо возвращается в деревню по наклонной дороге — и на нас смотрят животные цвета глины и молока, а за ними простирается огромный пейзаж, в котором река и вереницы облаков тоже движутся куда-то по собственным путям. Был ли мир когда-нибудь более прекрасным, чем в этот осенний день? День, впрочем, уже кончается, и пастухи вскоре вернутся к своим столам, светильникам, постелям. А вот — среди величественно-неподвижных снежных просторов — возвращение охотников. Эти люди уже оставили позади себя гору и утомительный сияющий день, полный сурового труда. Они тепло одеты и несут на плечах длинные палки с железными наконечниками. То, что они видят, мы видим вместе с ними: снег и деревню под веселящим душу чистым снежным покровом. Даже при приближении к Итаке сердце изгнанника Одиссея не могло забиться сильнее, чем бьются наши сердца, когда мы смотрим на эту деревню с запорошенными снегом крышами, раскинувшуюся в долине, которая вселяет в нас чувство благоговейного восторга. Поля превратились в замерзшие пруды, по ним бегают на коньках дети. Кто-то подставил ветру свой зонт, словно раскрытый парус, и, подгоняемый воздушной струей, несется по льду, как настоящий корабль. Телега катится по дороге меж белых сугробов. Маленькие мосты перекинуты над застывшей рекой. Женщина несет вязанку хвороста. Птицы расхаживают по льду или сидят, внимательно поглядывая вокруг, на голых ветках. Струйки дыма поднимаются над трубами в прозрачном воздухе. Ах! В этом холодном беспощадном мире мы все же отыскали место, где можно жить и мечтать. Какая-то семья расположилась прямо перед нами — между заиндевелым садом и котлом, заманчиво булькающим на костре. Если я порой думал, что заблудился на дорогах жестокого мира, то здесь, в этом снегу и покое, я вновь обретаю детскую непосредственность восприятия и узнаю место моего рождения, мою родину. Мы все выходим из леса и спускаемся с горы к своему дому. В этот вечер, протянув руки над огнем, мы поймем, что еще какое-то время будем живы. Большая птица летит, распластав крылья, над долиной.

Глава десятая

ФРАГМЕНТ ПИСЬМА К ОРТЕЛИЮ

Я пишу тебе слишком редко. Но я вообще мало пишу. Я дал себе слово по пути в Италию каждый день записывать то, что увижу. И очень скоро пренебрег этим обязательством. Самое лучшее сохранилось в моих рисунках. Что касается всего прочего, то тут я положился на свою память. В ней теряется только то, что и должно быть утеряно. Когда мне случается перечитать несколько страничек, мною же и написанных, я замечаю, что уделял слишком много внимания собственным настроениям и всякого рода пустякам, — и ощущаю неловкость. И все же тот, кем я был десять лет назад, и тот ребенок, который однажды в грозу прятался под ивой у лягушачьего пруда (иву я и сейчас вижу), и я нынешний, пишущий тебе сии строки в нашем доме на Верхней улице, пока над Брюсселем уже третьи сутки идет проливной дождь, небо заволокло аспидно-черными тучами и струи воды стекают по окнам, — эти трое, я уверен, суть одно! А те странички или письма, что я тебе так и не отправил, — я сам удивляюсь портрету, который из них складывается. Я все вложил в рисунки, а потом в живопись. Иногда, без всякой причины, ко мне вдруг на мгновение приходит пронзительное ощущение собственной молодости или даже детства: я вижу какой-то день, какой-то жест; вижу их словно бы включенными в просторный пейзаж — очень далеко от себя, но вместе с тем близко и отчетливо. Я всем этим жил! Но давно! Точно так же, когда звонят в большой колокол, дергая за тонкую веревку, я испытываю одновременно два чувства: жизнь человеческая сгорает почти мгновенно, подобно пучку соломы, и в то же время она огромна, ибо умещает в себя бесконечное множество вещей. Какой мы увидим ее, когда окажемся по ту сторону мира?

Я закончил для Николаса Йонгхелинка работу, которую он мне заказал: серию картин, изображающих годовой цикл. После такой работы можно умереть, будучи уверенным, что явился на землю не напрасно. Господь даровал мне силы благополучно завершить сей великий живописный труд, ставший итогом моей жизни. Я сказал себе, что вполне овладел своей профессией и могу теперь занять место в ряду тех, кем восхищаюсь.

Между тем я замыслил вещь в совершенно ином роде. Я написал маленькую картину, на которой показал изгиб замерзшей реки или большого притока (несомненно, впадающего в Шельду). Небо желтое, река тоже желтая — очень нежного оттенка, как бывает, когда видишь цвета с большого расстояния. Сквозь небеса льется золотистый свет — словно свет лампы из-за стекла. Небо еще заряжено снегом. По затянутой льдом реке люди катаются на коньках, гуляют. Дети запускают свои волчки и гоняют биты. Это настоящий праздник льда, ледовое воскресенье (хотя, может, и в середине недели). Небо очень высокое, но никто на него не смотрит. Смотрят, скорее, на лед, который в середине реки имеет чуть более бледный тон. Справа — заросли кустарника, почти черные (такого цвета и сами кусты, и валежник, и торчащие из-под снега отдельные прутики). И большие темно-коричневые деревья, верхние ветки которых слегка припорошены. Две птицы летят по направлению к серому городу, едва различимому на горизонте, — туда, где река впадает в море. Вороны устроились на ветках деревьев и кустов. Ближайшие к нам птицы — по размеру такие же, что и фигурки людей, прогуливающихся по льду. Голые лучеобразные ветви ивы отчетливо выделяются на фоне желтого дома. Церковь, какие встречаются в крупных селах, и дома вдоль реки. А дальше — белые холмы, бескрайние поля, голые деревья. Фасады домов под занесенными снегом крышами, розовые (но также серые, коричневые), чем-то напоминают праздничный стол, накрытый белой скатертью. Одинокий черный ворон, сидящий на очень тонкой, очень высокой ветке, ничего этого не видит: он смотрит в небо, в ту его часть, которая не видна нам. У подножия дерева приготовлена ловушка с рассыпанными хлебными крошками — ловушка для птиц, которые уже приближаются к ней или чистят перышки совсем рядом, в черных кустах. Эти птицы не подозревают, что стоит потянуть за веревку, и старая дверь обрушится на них — как и конькобежцы не задумываются о том, что лед может провалиться. Жестокость людей, жестокость зимы, гибель, подстерегающая беззаботных; но прежде всего я хотел изобразить эти дома, эту деревню, эти лодки, скованные замерзшей рекой, эти жерди около них, воду, ставшую пешеходной дорогой, и снег, снег, снег…

Я полюбил Италию, получил у нее много уроков, но никогда — в отличие от некоторых других, у которых путешествие отняло их индивидуальность, — не испытывал желания говорить в моей живописи по-итальянски. Сегодня, когда я опять стал писать зиму и снег — а это мое время года (так же, как и осень), — я еще внимательнее, чем прежде, вглядываюсь в картины наших старых мастеров, мастеров моей родины. Нам повезло: в нашем доме в течение нескольких недель находилась картина, изображающая прибытие Святого Семейства в Вифлеем (с красными домами и телегами). Я сказал себе: именно так следует писать.