«Нищие» — очень маленькая картина. Может быть, Брейгель покинул свою мастерскую? И если эта картина написана на холсте, то не потому ли, что холст возить с собой легче, чем доску? А если Брейгель уехал из Брюсселя в 1568 году, то куда? Скорее всего, в Антверпен. Предположим, он ищет корабль, который в назначенный день примет его с семьей на борт и переправит в Англию или Германию. Лукас де Геер (он, кстати, переделал свое имя в анаграмму Schaede leere u, «Пусть потеря станет для вас уроком») давно уже бежал в Лондон. Другие художники тоже хотят уехать из страны — Лука и Мартин Валкенборг, Ганс Бол, Давид Винкебонс, Хогенберг (тот самый, который печатал гравюры с Брейгелевых зарисовок кораблей и карты для Ортелия)… Между Антверпеном и Англией налажено сообщение, в оба конца переправляются письма, книги. В карманах английских купцов или в их тюках полицейские могли бы обнаружить теологические трактаты, напечатанные приверженцами фламандских церквей в Лондоне. Ортелий принимал у себя многих эмигрантов, приезжавших в Антверпен с какими-то поручениями. Мне представляется, что Брейгель тоже остановился в доме своего старого друга. Во всяком случае, надпись на обороте «Калек» звучит вполне в духе Ортелия. Я вижу их сидящими среди карт, книг — как бывало в старые добрые времена. Один что-то считает и чертит, другой — пишет маслом. Они сидят в разных комнатах, но время от времени обмениваются парой-другой слов. За окнами шумит ветер. В день отъезда Брейгель дарит Ортелию эту картину, написанную специально для него и представляющую собой аллегорию Милосердия. Женщина, которая проходит между садом и группой калек, неся обеими руками чашу для подаяния (на картине она почти незаметна), — это и есть Милосердие; она собирает милостыню для них. Милосердие не имеет границ. Нет, конечно, Брейгель приехал сюда не ради того, чтобы подготовить собственный отъезд: он хотел помочь уехать другим — точно знавшим, что они попали под подозрение, или опасавшимся этого. Если Familia Caritatis продолжала существовать и в период тирании Альбы, что еще могла она делать, как не похищать жертв из-под носа их палачей, прятать тех, кого преследовали, собирать деньги для тех, кто сам не мог оплатить переезд в другую страну?
Он поднялся, сумев не разбудить Марию. Оделся по-уличному. Сейчас только начинает светать. Он видит в окно, что небо еще почти черное. Заходит в свою мастерскую. Йоссе уже там, ждет его. Присутствие друга его не удивляет. «Одевайся теплее, — говорит Йоссе, — нам предстоит долгий путь». Он берет дорожный плащ, широкополую шляпу. В голове мелькает мысль, что он покидает свой дом навсегда, что для него пробил час перехода в иной мир. Он смотрит на черновые наброски, стоящие в полумраке. Уже не будет времени закончить картины. Он хочет разбудить Марию или оставить ей записку, чтобы она не волновалась. Но Йоссе уже шагнул за порог. Он тихо прикрывает за собой дверь. У крыльца привязаны две лошади. Они выезжают из Брюсселя по знакомым улицам. Часовой на земляном валу не останавливает их, даже не спрашивает имен. Они минуют его. Видят солдат, сидящих на корточках или спящих вокруг костра, — некоторые оперлись локтями о каски; под ногами валяется оружие. И вот, наконец, они за городом. «Там, куда мы едем, тебя ждет трудное испытание», — говорит Йоссе. Светает. День — пасмурный и холодный. Ветки кустарника хлещут лошадей по бокам. Всадники не разговаривают друг с другом. Ничего не видно — лишь иногда вдали мелькнет какой-нибудь крестьянин, который идет по дороге в тумане или стоит у ворот с ведром в руке. Так продолжается долго. Наконец он узнаёт лес: неподалеку должна быть деревня его детства. Он понимает, куда его привез Йоссе, и у него сжимается сердце. Вот и деревня, где живет его мать, — он подумал: деревня, где жила моя мать. Она не захотела оставить свой дом, переселиться в Брюссель. Ей больше нравилось жить уединенно, как живут крестьянки или монахини, среди этих безмятежных деревьев. Он спешивается и высматривает за изгородью ее голубой передник. И видит, что мать лежит на земле рядом с несколькими соседками на том участке дороги, где уже начинается деревня. Только сейчас вместо деревни — черная дыра. Он видит обугленные деревья, сожженные поля, скелеты домов. Даже церковь частично разрушена. Он слышит, как Йоссе рассказывает ему, что сделали испанцы. Они согнали всех женщин на площадь и подожгли дома. Мужчин убили сразу ударами пик. А женщин привязали к деревьям, избили и только потом сожгли. Всех женщин. Ветер разносит по площади пепел и обрывки голубой ткани. Хватило ли ему сил помолиться под этим небом — небом беды и одиночества? Они садятся на лошадей и поворачивают назад.
Вот они появляются на холсте, еще почти белом. Они все перед нами. Чувствуют ли они, что мы на них смотрим? Они поднимают лица к небу, как будто видят там что-то. Их пятеро. Каждый положил руку на плечо впереди идущего — как в детской игре. Последний совершенно спокоен. Я бы сказал, что он спит на ходу. Одной рукой он, с помощью крепкой палки, ощупывает землю, другой сжимает более короткую палку, за которую держится и идущий впереди. У этого второго — зеленая шляпа, к поясу привязаны литавры, а на груди, поверх темно-красной рубахи, он носит нитку бус, к которой подвешен образ распятого Христа. Лицо у него перекошено гримасой беспокойства, потому что его рука как-то странно скользит по плечу того, кто его ведет. Этот третий, запрокинув голову с пустыми глазницами и разинув от усилия рот, пытается удержать за плечо четвертого, с бельмами на глазах: тот споткнулся и, поскольку не отпустил палку, которую держит пятый, сейчас упадет вместе с ним. Пятый, падающий, обратил к нам свои пустые глазницы. Еще мгновение, и он присоединится к тому, кто уже распростерся в канаве и чья виела тоже упала в грязь. Краски, которыми изображен этот жалкий кортеж, изысканны: сероватые, сине-зеленые, охристые тона плащей и шляп; белые чепцы и чулки; желтоватые или блекло-красные рукава — всё это обретает особую, мелодичную красоту на фоне деревьев с легкой листвой и мягких переливов глинистой дороги. В безмятежных домах живут все те, кто не знает, как горько брести вот так — в полной тьме. Церковь с зеленой колокольней и розовой черепичной крышей высится на заднем плане.
Христос ходил по водам и исцелял от болезней целые толпы людей. Книжники и фарисеи, прибывшие из Иерусалима, были возмущены увиденным и услышанным. Ученики Иисуса не омывали рук перед тем, как сесть за стол, а сам Он говорил совершенно невразумительные вещи, в таком роде: «Не то, что входит в уста, оскверняет человека; но то, что выходит из уст, оскверняет человека».147 Когда ученики рассказали Ему об их недовольстве, Он сказал только: «Оставьте их, они — слепые вожди слепых; а если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму».148 Но Брейгель слышит и другие слова Евангелия: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно».149 Он вспоминает, как Христос говорил, что светильники следует держать горящими.150 Вспоминает о мудрых девах со светильниками и о девах неразумных, чьи светильники погасли, и они остались на улице, в ночи, в то время как верные души веселились на светлом брачном пиру с женихом, сияющим как солнце.151 Вспоминает о Преображении Христа на горе, когда «просияло лице Его как солнце, одежды же Его сделались белыми как свет».152 Не есть ли вообще всё Евангелие прославление и обещание Света?
Эти Слепые, с открытыми лицами и «темными» телами, появились в его жизни и его видениях внезапно. Они пришли не из евангельской притчи. И даже не из воспоминания о гравюре Корнелиса Массиса, которую он, Брейгель, часто рассматривал: там четверо слепых, держащихся за руки, падают один за другим в грязную канаву. И не из набросков к «Пословицам». И не из детских воспоминаний. Они — порождение всей его памяти, но прежде всего — порождение его страха, страха человека и художника. Если он потеряет зрение, что с ним будет? Все время, пока он с упоением изображал плащи и шляпы слепых, он мучился мыслью, что может перестать видеть. Он испытывал томительный страх перед смертью и тьмой. И даже не думал обращаться за помощью к тем, что выступают от имени Христа, а сами лишь вводят в заблуждение людей — и хорошо еще, если не пытают и не убивают их. Он давно знал, что каждый должен вслушиваться в голос, звучащий в его собственной душе, просветлять себя своим внутренним светом. Однако бывает и так, что внутренний голос умолкает; тогда человек бредет, спотыкаясь во тьме. Вера — это способность видеть во тьме, вопреки тьме. Фома видел тело воскресшего Христа, дотрагивался до Него, но это не было настоящей верой. Мы все на ощупь пробираемся вперед в ночи земного времени — сомневающиеся, жалкие. Мы оскальзываемся на глине и вот-вот упадем в пропасть. Веришь ли ты, что глаза твои останутся живыми и на дне этой грязной канавы, что там они так же жадно, как прежде, будут пить свет?