— Сдаюсь! — Рябцев рассмеялся. — М-да, все становится сверхинтересным…
— Если бы только интересным… Себя мы всегда видели в своих зеркалах, в чужом — ни разу. Я не из упрямства так долго отказывался оповещать всех о наших работах. Сначала надо было кое в чем убедиться.
— Например?
— А если бы из глубин конкретной индивидуальности на нас глянула родовая ненависть? Ведь сколько и как мы их истребляли!
— Ненависть заслуженная, мы бы её пережили. Во имя истины, будущей дружбы…
— Может быть, ещё и братской любви? Во имя мечты, так сказать… — Телегин вздохнул. — Мы опять скатились на плоскость. Любовь — ненависть… Да уляжется волк подле ягнёнка… Оставим это. А что, если бы на нас глянуло презрение?
— Презрение?!
— А, уже больней! Да, презрение. Презрение слабого к сильному, который после всего былого ищет ещё и дружбы.
— Вы шутите! Было столько примеров дружбы человека с…
— Конкретное науку интересует только как подход к общему. Впрочем, успокойтесь. Все сказанное лишь дань необходимому скептицизму. У природы свои законы: кто сильнее, тот и одолел, все естественно, никаких претензий быть не может. А кто не вредит, тот либо безразличен, либо хорош… часто в качестве пищи. И никаких вам гамлетовских терзаний и прочей достоевщины. Так что можете спокойно глядеть волку в глаза.
— Не премину.
— Только, пожалуйста, не в упор. Животные этого не любят, а я как-то не горю желанием возиться с оказанием первой помощи.
— Ах, даже так! Что ж, спасибо за своевременное предупреждение.
— Вот уже и пошутить нельзя… Кстати, мы, люди, тоже почему-то не любим, когда нас разглядывают в упор. И в вас я этой манеры не заметил, а то бы уже давно предупредил. Впрочем, волк все же мой друг.
— А, все-таки друг!
— Да, как у Экзюпери: мы в ответе за всех, кого приручили. Даже если эта серая скотина подводит тебя перед лицом прессы. К сожалению, ждать больше бесполезно. Идёмте.
— Жаль, жаль…
— Не расстраивайтесь. Не появился сегодня, придёт завтра. А чтобы времени не терять, разыщем Машку. Лосиха, мысли у неё коровьи, но тоже, знаете, любопытно.
Рябцев хотел сказать, что если он и огорчён, то не своей, а его, Телегина, неудачей. Но промолчал, ибо таких, как Телегин, сочувствие могло скорее обидеть.
— Что ж, пообщаюсь с парнокопытными! — сказал он весело. — А то все «му!» да «му!» — ничего не пойму. Ещё хорошо бы с гусями…
— Почему именно с гусями?
— Они же настойчиво беседуют с нами! «Га-га-га!» — и тут же голову на бочок, глянет, словно ответа ждёт, и опять что-то начинает тебе втолковывать. Разве не так?
— Гм! Мы ведём опыты только с дикими.
Разговор затих сам собой. Они спустились с косогора, вышли на травянистую дорогу, и берёзы закружили над ними лёгкую золотистую метель. Под ногами мягко шуршал палый, нетленный лист. Светло было даже под сумрачным пологом приступавших к дороге елей, торжественно и гулко распахивался чуть слышно гудящий бор, где у подножия сосен земля прыскала тугими маслятами. И горьковатым был воздух, и спокойствие обнимало идущего, и вслед ему летело спадающее убранство леса. Глубоким дыханием Рябцев пил щемящий настой осени, над ним и лесом расстилалось кроткое небо, и суматоха дел, вся обширная круговерть погони за новостями земли и космоса мельчала в его душе, подёргивалась забвением, словно её и не было никогда, а всегда были только эти минуты, эта бесконечность движения, красок, запахов, звуков жизни, это слияние с ней. С лёгким порывом ветра в лицо порхнул багряный лист, влажно скользнул по щеке. «Вот оно, счастье, — мелькнуло в мыслях. — И часов таких будет много, — додумалось тут же. — Долгих часов разговора с теми, кто в этом живёт, как мы жили когда-то».
В самом конце дороги открылась поляна, на ней бревенчатый домик, каких Рябцев не видывал давно. Смолистые стены, казалось, источали свет, весело смотрели умытые, явно из стекла, окна в переплёте старинных рам, к крылечку сбегались тропинки. Сразу за домом начиналась берёзовая опушка, а слева и справа в небо мощно устремлялись сосны. И то, что некогда было обычной чертой деревни, а затем стало музейной редкостью — такой вот домик среди берёз, — здесь выглядело необходимостью, созвучной и окружающему, и делу, которое здесь делалось, и его хозяину. Всякое современное строение смотрелось бы тут оскорблением вкуса, хотя, конечно, легко было представить, каких затрат потребовала эта избушка, некогда едва ли не бедняцкая, теперь же, когда никакой дворец не проблема, — роскошная, ибо только в реставрационных мастерских ещё поддерживались секреты древнего плотницкого мастерства. И, глядя сейчас на дом, Рябцев преисполнился уважением к своему веку, в котором экономика смогла дать вкусу главенство.
В сени он вошёл, как в детство, хотя не только он сам, но и его прадеды в избах не жили. Все равно, будто с пробуждением родовой памяти его охватило чувство причастности к этим дышащим смолистым теплом стенам, чувство домашнего покоя и уюта. Он даже поискал взглядом скамью с вёдрами и бадейкой, крюки с лошадиной сбруей, домотканый у двери половичок, но тут же остановил себя: все это, разумеется, были заёмные, из фильмов почерпнутые, исторически, возможно, неточные образы. Они тут же развеялись, едва Рябцев, следуя за Телегиным, переступил порог, ибо в комнате ничего деревенского, конечно же, не было, а была обстановка самой обычной лаборатории. Над вскрытым пультом колдовала девушка с дымящимся паяльником в руках; при виде Телегина она порывисто вскочила.
— Что-то случилось, отец?
— С чего ты это взяла? — буркнул тот. — Знакомься: Рябцев.
— Ох, извините, не сразу заметила! — Она смешалась, и от Рябцева не укрылась ни тревога её первых слов, ни угрюмая досада телегинского ответа. — Лада. Здравствуйте, рада вас видеть…
— Живым и невредимым? — испытующе пошутил Рябцев. Протянутая рука девушки, как он и ожидал, оказалась крепкой. — Боялись, что меня съест Серый Волк?
— Боялась, только наоборот. Это мой отец мог заморить вас до волкоедства. И заморил, не так ли?
— Ну и надымила ты, дочка! — Телегин распахнул окно. — И зачем тебе эта рухлядь — паяльник, когда есть молекулярный соединитель…