Рассказы
1927–1936
Мой первый круг
родился в начале века в маленьком, тесном городишке. Здесь я сделал свои первые шаги в вечно непросыхавших лужах. Пыльный, слякотный и угасавший — таков был мир, впервые представший перед моими глазами.
Верующие старики-евреи тревожно вглядывались в будущее, неизвестно чем грозившее их внукам и правнукам. Как раненое животное, что беспокоится за судьбу своего детеныша, так и те, кому вскоре предстояло уйти из жизни, тревожились за нас, за судьбы тех, кто еще только вступал в эту жизнь.
Душу народа лихорадило в синагогах. По субботам, совершая с хасидами[14] три трапезы[15], я впитывал в себя этот трепет еврейской души, и томительная тяга к еврейству вошла в мою кровь, отравила меня сладостным своим ядом и навечно сделала пленником иврита. Хасиды, покачиваясь, пели грустные песни, а я не сводил с них увлажненных глаз, с благоговением погруженных в особый мир. Их песни казались мне молитвой сердца, пред которой, на ее пути к Всевышнему, расступались небеса. Незаметно и бесшумно гасли последние краски утомленного дня, вечерние тени вкрадывались в дом через низкие окна, и исчезали углы комнат, уходящие в черноту. Свершалось таинство ночного бытия…
Хасидская душа, желая праздника, рвалась в раздольный мир радости. Маленький, щуплый портной Азриель вдруг начинал тихонько притоптывать и напевать, подавая знак к веселью. Один за другим заводились реб Пинхасль из Либово, Шмуэльке Топ, за ними остальные, и вот уже веселился и плясал широко раздавшийся круг хасидской хоры.
Мне открылся удивительный мир древней культуры, и я с наслаждением входил в него, желая узнать его до конца. Отныне все связанное с еврейством оставляло в моей душе глубокие следы, и каждый из них отзывался новой болью. В хедере[16] меня опалил пламень библейских слов, а шохет[17] Хаим привел меня в Вавилон, Бавли[18]… В доме реба Пинхасля я впервые в жизни с волнением держал в руках томики «Шилоах» под редакцией д-ра Иосифа Клаузнера[19]. И так понемногу, от отца моего, и деда, и от отца его деда, и других, давным-давно ушедших и забытых, исчезнувших наших предков, передалась мне любовь к написанному слову. Древние книги рассеивали туман в моей детской голове, и зарницы грядущей неведомой жизни, ослепив меня, навек околдовали. Перед моим взором вставали желтые дали зыбких песков, там белели шатры, похожие на большекрылых птиц… В них жили дикие племена, пришедшие завоевать Ханаан… Все они отдали мне по капле своей крови…
И только много позже, почти что в наши с вами дни, новая еврейская литература впервые перекинула мост между теми, впервые пришедшими в Ханаан, и евреями из наших местечек. Эта литература задумчиво и пристально вглядывалась в жизнь местечка и его обитателей. Так постепенно выстраивалась длинная цепь поколений. И я жил в этом мире, отдавая ему весь жар своего детского сердца. И радостно было мне сознавать себя частью этого целого. Ибо к тому времени я уже понял, что тот, кто разрывал эту цепь и выпадал из нее, терял самого себя, становился изгоем… Ну, а пока все те, кто окружал меня в детстве, словно бы сговорились сделать из меня мечтателя…
На исходе дня, когда над городом кружились гаснущие тени, растворявшиеся в сумерках, наступал час, когда мы, дети, с восторженными криками высыпали на улицу. В эти часы она становилась нашей. А ведь в те времена жизнь в нашем городке била ключом, — это позже он пришел в запустение…
Когда мне было двенадцать, я пробовал сочинять первые стихи. О чем? О деревьях и отблесках заката, о юных красавицах и их песнях, о шуме листвы… Все эти слова вскоре зазвенели в моей первой поэтической тетрадке. Мой отец — наивный человек! — отправил тетрадь в Одессу, Бялику[20]. И Бялик, представьте, откликнулся, прислал письмо, да еще похвалил мои опыты! Конечно, ободряющие слова великого человека потрясли меня, возвысили в собственных глазах, а все еврейское отныне превратилось для меня в мир восхитительных грез. Откуда мне было тогда знать, что и с меня еще сурово спросится за жизнь ушедших поколений и что на моих плечах отныне лежала доля спасительной работы Машиаха[21]! Но увы, ноги мои были еще так слабы, а вокруг парили звонкие сны-птицы…
В году одна тысяча девятьсот пятнадцатом я выучил русский язык, и мне открылись невиданные сокровища. Пушкин, Гоголь, Толстой — они ошеломили меня, как ошеломляет внезапно распахнувшийся перед тобой горизонт. В мир местечковых евреев стремительно врывались могучие ветры, и чужая, но завораживающая культура легко и незаметно завладела моей юной душой. Я узнал новые истины, увидел незнакомые города, чужие моря, неведомые страны… Я познакомился со множеством доселе неизвестных мне людей, и у каждого была своя жизнь, своя судьба, война, история…
17
20