Опять ей захотелось смеяться, но сейчас это был не веселый смех, а как бы приправленный горечью. Потом желание смеяться угасло, а чувство горечи усилилось и, весомое, поднялось к самому горлу и осталось там. «Хватит, хватит, об этом тоже больше не надо,» – резко приказала она себе.
Грейс подняла голову и вновь посмотрела в сторону деревни. Оттуда, издалека, с трудом пробивался через темноту слабый огонек. Она знала, что это у доктора Купера. Он всегда зажигал над своими воротами фонарь, в его приемной постоянно горел свет, и занавески он никогда не задергивал. И когда все огни в деревне, и даже в «Олене», были потушены, свет над воротами дома доктора Купера продолжал гореть. Да и сам этот человек был как луч в темном мире. Так думали не все: для людей консервативных его методы были слишком смелыми. Но для нее он был и отцом и матерью, от которых можно было ничего не скрывать – как на исповеди.
Слово «исповедь» заставило ее торопливо перевести мысли в иное русло; взгляд ее поймал в темноте над деревней огонек, напоминающий падающую звезду – так высоко он находился. Но она знала, что это не звезда, а фары автомобиля, пробивающие толщу тьмы у ворот фермы Тула, расположенной у подножия горы Робек: видно, хозяин направлялся в бар. Говорили, что Тул ездит туда каждый вечер, чтобы скрыться от своей озлобленной супруги, приходившейся ему и двоюродной сестрой Что ж, тому, кто знал, что потеряла Аделаида Тул, ее настроение понять было нетрудно.
Голова Грейс опустилась ниже: совесть не давала ей покоя при мысли о жене Тула, ведь причиной озлобленности этой женщины была она. «Не я это начала, я ничего не могла поделать, – всегда говорила она себе, но на этот раз добавила: – А если все-таки я? Если я?»
Глядя в просвет между деревьями на далекие холмы, она как бы разговаривала с далеким собеседником. «Я не виновата, ведь так?» – громким, умоляющим шепотом произнесла она, потом подняла руки, подалась вперед и положила их на покрытые инеем металлические перила балкона. Как раз в это время на аллее послышался шум: дети возвращались домой. Она быстро выпрямилась и приказала себе не двигаться – пусть они увидят ее здесь. Хотя этим она и не докажет им, что стоит на пороге новой жизни, но даст понять, что наконец изгнала из себя страх и, следовательно, им больше не стоит беспокоиться или шепотом советоваться друг с другом по поводу ее состояния…
Несколько минут спустя комната наполнилась светом, и женщина повернулась к вошедшим. Некоторое время они стояли, разделенные пространством большой спальни. Дети смотрели на мать изумленно, широко раскрытыми глазами, потом бросились к ней, обступили со всех сторон, трогая, похлопывая, восклицая, называя «дорогой» и «милой», ахая и охая.
Беатрис, массивная, пухлая, заматеревшая, как будто ее ребенку было уже лет двенадцать, а не два года, воскликнула:
– О, что случилось? Иди в комнату, на улице такой холод. О! Да ты вся замерзла, посмотри, какие у тебя руки…
Стивен, неуклюжий и долговязый, спросил:
– С тобой все в порядке? Что это на тебя нашло? А потом Джейн, которой через неделю должно было исполниться семнадцать, и которая еще не овладела всеми дипломатическими нюансами, прямо сказала то, о чем все думали, но молчали:
– О, мама, ты нас всех так перепугала. Зачем ты выключила свет?
Качнув головой и улыбаясь всем сразу, Грейс Рауз мягко проговорила:
– Мне так захотелось.
Они не могли не обменяться недоуменными взглядами, а Грейс отвернулась как раз вовремя, сумев сдержать готовые сорваться с ее губ слова: «Не волнуйтесь, я не испорчу вам Рождество своими фокусами. Не волнуйтесь, мои дорогие».
– Я принесу тебе попить чего-нибудь горячего и поговорю с Пегги, – тон Беатрис изменился, теперь она говорила важно, как и подобает почтенной женщине. – Наружный свет тоже был выключен. Весь фасад дома был в темноте. Не помню, чтобы вообще… ну, по крайней мере, много лет такого не случалось. Джейн правильно сказала: ты действительно перепугала нас до смерти. Сядь, дорогая, – она положила руки на плечи матери, пытаясь усадить ее в кресло, и повторила: – Я принесу чего-нибудь горячего.
Грейс печально улыбнулась: Беатрис проявляла такую заботу о ней со вчерашнего дня – момента своего приезда. Видно, собиралась просить о чем-то. Не для себя, конечно – для Джеральда. Ему, наверное, нужны деньги – опять. Грейс чувствовала это уже какое-то время. Что ж, очень жаль, но придется его огорчить. Она только надеялась, что Джеральд не заговорит на эту тему сейчас ей не хотелось, чтобы ее отказ разрушил праздничную атмосферу. Она рассчитывала, что зять отложит разговор до второго дня Рождества[4] – до отъезда. Она осторожно освободилась от рук старшей дочери, проговорила:
– Не приставай, Беатрис. Я в полном порядке, дорогая, и сама спущусь вниз.
Она направилась к двери, потом повернулась, обвела всех троих внимательным взглядом, как будто они вновь стали маленькими детьми, и ей приходится объяснять им что-то пока недоступное их пониманию.
– Нельзя стоять на месте. Ваш дедушка говорил: «Если человек не стремится вперед, его отпихнут назад». Так что я пошла.
Она засмеялась тем окрашенным искренней радостью смехом, что был когда-то ее отличительной чертой, потом быстро открыла дверь и вышла – она знала, что ее присутствие смущает их.
Она сделала три бесшумных шага, остановилась на лестничной площадке, напоминавшей больше жилую комнату, и прищурившись, посмотрела на портрет покойного мужа, висящий возле лестницы. Массивная, украшенная ажурной золотой эмалью рама контрастировала с белым фоном стены, на которой, казалось, и был написан сам портрет, изображавший священника в церковном облачении, – создавалось впечатление трехмерного изображения. Она давно привыкла к картине, проходя мимо бессчетное количество раз, никогда не смотрела на нее, по крайней мере, не поворачивала головы, и все же почти никогда не могла забыть о ней. Даже сейчас она смотрела только на раму. Верхняя часть ее была обвита цветами, живыми цветами, которые, конечно, должны были завянуть к завтрашнему дню. Внизу к раме были прикреплены две вазы, в которых стояли анемоны.
Подошла Джейн. Она встала рядом и успокаивающе тихим голосом, почти шепотом, проговорила:
– Это я их поставила. Я весь день думала о нем. прошло уже больше года… и… ну…
Грейс оставила младшую дочь и направилась к лестнице. Возле портрета она не остановилась, но все равно мысленно увидела его, и в ее мозгу зазвучал голос, который она была не в состоянии заглушить: «Будь ты проклят!»
Не успела ее нога коснуться второй ступеньки, как страх вновь охватил ее. Она попыталась бороться с ним, одновременно умоляя: «Нет! Нет! Не надо начинать снова, не надо так думать. И прекрати ругать его. Хватит этой злобы. Перестань. Ради Бога, перестань. Я больше не боюсь». Она вела с собой этот воображаемый разговор в состоянии, близком к панике, что часто охватывала ее в прошлом «Хватит. Слышишь? Я больше не боюсь.»
В холле Грейс на секунду остановилась и, содрогнувшись, перевела дыхание. Эхо того голоса затихало в ее мозгу. Она обернулась: дети гуськом спускались по лестнице, каждый по-своему озабоченный поведением матери. Она дождалась Джейн, вытянула руку и порывисто привлекла девушку к себе. Это усилило общее недоумение, но на лице младшей дочери появилось выражение смешанного с удивлением удовольствия. Грейс и Джейн пересекли холл и направились в гостиную.