— Ну что, дружок, похоже, настал и наш черед помирать! — Сотов, непривычно серьезный, в последний раз обернулся к Соловцу и добавил: — Я первым пойду, а ты уже действуй по обстоятельствам.
Белки его глаз на черном от копоти лице показались Косте ослепительными, отчего взгляд и все лицо Сотова приобрели вдруг особую выразительность и силу. Отставив в сторону винтовку со словами: «Ну бывай, полундра», он полез с гранатой навстречу лязгающей окровавленными гусеницами махине и… тут же исчез в земляном столбе взрыва от рванувшего рядом снаряда. Костю, который как раз готовился выбраться следом, отшвырнуло назад и так приложило о край окопа, что потемнело в глазах…
Когда Чибисов выбрался из завала, не без помощи старшины Кашкарова — неулыбчивого сухощавого сверхсрочника, за время марша и боя успевшего стать его правой рукой, немецкие пехотинцы были уже в двух шагах от них. Заметив командирские кубики, один из солдат наставил автомат прямо на лейтенанта и заорал:
— Хэндэ хох!
Глядя на его напрягшуюся в крике шею, Федор подумал: «А что, если броситься, вцепиться в горло? Быть может, успею задушить гада, прежде чем пристрелят?..»
Шальная, туманящая разум мысль, видимо, отразилась и в глазах и в подавшейся вперед фигуре Чибисова, потому что немец вдруг занервничал и, выпятив побелевшую губу, заорал еще громче:
— Хэндэ хох!
«Сейчас он нажмет на спусковой крючок!» — понял Федор и почти уже сам захотел этого, как вдруг откуда-то сбоку долетел до него глухой голос старшины:
— Не дури, лейтенант, поднимай вверх руки. Родине мы живые нужнее…
Проутюжив окопы, танки повернули назад к лесополосе, чтобы не мешать своей пехоте. Бой откатывался все дальше от исполосованных гусеницами позиций полка. Несколько бронированных махин погнались по соседнему полю за разбегающимися в разные стороны бойцами, расстреливая их из пулеметов. Со стороны КП майора Андреева еще некоторое время слышалась ожесточенная автоматная и ружейная стрельба, ухали взрывы, но вскоре смолкло и там.
Первое, что увидел Костя, когда пришел в себя, были измазанные глиной сапоги. Много сапог…
Немецкие пехотинцы, человек пять-шесть не меньше, с хохотом показывая на Соловца пальцами, столпились над окопом. Заметив, что матросик очнулся, один из солдат под одобрительные возгласы товарищей опустился на колени и, схватив Костю за шиворот, рывком втащил на бруствер. Не помня себя от гнева, Соловец извернулся, пытаясь кулаком достать обидчика, но вместо этого сам получил хорошую затрещину.
— Руссиш вольф! Руссиш марин вольф![2] — загоготали немцы.
Они подобрали и бескозырку, которую тут же водрузили на гудящую, полную отчаянных мыслей голову морячка. Кто-то из пехотинцев попытался было потрепать его по щеке, но Костя так зыркнул на немца своими злыми, полными слез глазами, что тот отдернул руку и отшатнулся.
— Ахтунг, Генрих, вирт цубиссен![3] — еще громче заржали солдаты, а в руках одного их них появился фотоаппарат, которым он стал снимать своих товарищей, обступивших русского моряка.
Мимо к шоссе вели первых пленных. Костя вдруг увидел Чибисова: набычившись, уже без портупеи, лейтенант шел, подталкиваемый сзади автоматчиком…
16
Поначалу они пристроились к очередному обозу с беженцами, но потом Крутицын резко свернул с дороги и повел Диму через какие-то леса и топи одному ему известными тропами.
Брестский уже раз десять пожалел, что ввязался в эту, как теперь он называл ее, авантюру, и порой его затуманенный невеселыми думками взгляд, направленный в широкую спину шагающего впереди счетовода, точился неприязнью.
«И чего я вызвался идти с этим?.. Черт дернул за язык!.. Лучше бы рванул на окраину к Рае. Переждал бы все эту канитель, отлеживаясь в ее теплой постели и попивая домашнее сливовое винцо… И плевать, кто в городе: наши ли вертухаи или немцы-хренцы! Э-эх…» Дима представил нежные телеса и горячие объятия своей черноокой подруги и вконец расстроился. В его ботинках хлюпала вода, и какая-то колючая, насыпавшаяся за шиворот дрянь, терзала вспотевшую спину. Брестский вспомнил о корешах: «Небось, думают, что погиб! А я вот он, как последний м…, шагаю неизвестно куда, неизвестно за чем!»
— Эх, пошкворчать бы щас! — с тоскою вслух сказал Брестский, уже зная, что Крутицын не курит, а свои давно закончились, и посмотрел на часы: стрелки показывали без четверти четыре. — Это ж надо: почти три часа пехаем.