„Озеро“ – глубиной по колено. Однако же и от него была польза. Зимою, когда оно замерзало, лед расчищали, и можно было гонять на коньках. Коньки мастерил ребятишкам все тот же Кондрат Алексеич Луков. В аккуратные деревянные колодки с дырами для веревок вставлял он железные полоски от обручей, натачивал их – и катайся на здоровье. У Гриши, кстати, были и настоящие коньки, дядичка Платон привез откуда-то в подарок. Но Гриша на них катался нечасто, больше ему нравились санки…
Сейчас доносились от озера мальчишечьи вскрики и смех. Гриша мельком подумал, что, наверно, не на коньках там нынче носятся, а играют в „буру́“. Это когда находят гладкий, застывший на морозе катыш конского помета и гоняют его по льду пимами, стараясь попасть по ногам друг дружке. Это ладно, когда по ногам, а бывает, что и по носу или по губам. Несладко, но все равно смех…
У входа в двухэтажный трактир Фомы Колокольцева горел пузатый фонарь. Да и без фонаря было светло. Месяц набрал силу и сиял теперь в позеленевшем небе, как горячая полная луна. Белая колокольня Михаила-Архангела впитывала его лучи и будто светилась изнутри. Тонкий крест отражал лунное золото, маковка под ним горела так, будто от месяца отскочил осколок и застрял там, разгораясь со своей собственной силой. Сказка, да и только…
Гриша остановился на полминутки, чтобы вобрать в себя такую сказку, потом кинулся догонять сани. С этого места, недалеко от лестницы, ведущей к переправе через лог, Ляминская поворачивала вправо и становилась уже настоящей улицей – не односторонкой, как прежде. Это потому, что лог заворачивал еще правее, как бы отодвигал Городище от главной части Турени… В ставнях светились щели. Вообще-то не было большой нужды запирать на ночь окна ставнями: не случалось в этих местах больших краж со взломами (хотя городищенские порой пошаливали). Но как-то прочнее ощущаешь себя, если стекла закрыты дощатыми створками, а те перехвачены железной полосою, запертой изнутри на длинный шкворень и болт. Будто в крепости…
Окна Максаровых тоже были за ставнями, тоже тепло светились тонкими щелками. С улицы максаровский дом казался небольшим. Всего три окна под двускатной крышей да сбоку пристрой с крыльцом. Окна, правда, высокие, с хитрой резьбой по наличникам и карнизам (понятно, что работа Кондрата Лукова), навес над крыльцом – с подпорками из кованого кружева, водосточные трубы – с жестяными теремками на верхушках. Те же теремки – на столбах ворот, а сами ворота – в накладных деревянных узорах с птицами-павлинами. Но размеры дома ничуть не больше, чем у всех других на Ляминской. Посторонний человек глянет и не догадается, что за забором дом тянется далеко в глубину двора, лепит к себе пристройки, нарастает вверх просторным мезонином. А вокруг – навесы, сараи и конюшни, за которыми разросся сад с яблонями, черемухой и сиренью. Этот сад задним своим краем выходит прямо к началу Спасского бульвара, который насадили недавно для прогулок и развлечений городской публики…
Арине помогли выбраться из саней у калитки. („Ох, греховодники, вот скажу Платону Филиппычу, он вам задаст…“) Со двора толпой ввалились в холодные сени, где пахло стылыми досками, рогожей и мерзлой капустой из приткнувшейся в углу бочки. Потом – в теплые, где запахи свежих пирогов и керосина от лампы мешались с еле уловимым, но всюду проникающим ароматом духов Полины Федоровны. Разматывали шарфы и шали, вытряхивали из валенок не успевшие растаять комки снега. Девчонки – те сразу в гостиную. А Гриша – сперва в свою „камо́ру“, где стол с тетрадями и чернильницами, старинный шкаф с любимыми книжками и всякими вещицами (в коем немалый беспорядок), кровать с медными шишками на витых железных спинках и печная изразцовая стенка в углу (дверца от печи – в другой комнате). Охватившее со всех сторон тепло разбудило в теле запоздалый озноб – короткий и сладковатый. Гриша тряхнул слипшимися локонами и потянулся. Толстые чулки пахли отсыревшей шерстью, Гриша стянул их, прыгая то на одной, то на другой ноге, кинул на приступок у печки. Сунул голые ступни в домашние шубенки. Подтянул штаны, одернул вышитую косоворотку, поправил поясок и пошел здороваться с дядичкой.
Сестры, повизгивая, вертелись вокруг отца, что-то говорили, не слушая друг друга. Лизавета сидела на папенькином плече. Гриша сказал сдержанно:
– С приездом, дядичка Платон. Добрый вечер…
Платон Филиппович сразу весь обратился к Грише. Широкий, густобровый, с улыбкой, пробившейся сквозь курчавую бородку.
– И тебе добрый вечер, Гришуня! Как тут жил-существовал? Смотрел ли за нашими красными девицами? У них ведь только хиханьки-хаханьки в голове, нужен строгий глаз, а ты здесь, когда меня нет, один из мужского племени…
– Смотрел, сколь хватало сил, – полушутя соврал Гриша. Потому что по правде-то смотрела за девчонками (и за Гришей заодно) старшая сестра – деловитая и рассудительная Аглая.
„А любопытно, чего он мне привез?“ – сама собой щекотала его мысль. Не был Гриша попрошайкой и жадиной, но ведь не бывало и случая, чтобы дядичка вернулся из поездки без подарков для каждого из домашних.
На сей раз, однако, Платон Филиппович привез один подарок для всех детей. В большой гостиной, где стоячие часы и фортепьяно, возвышался на круглом столе ящик красного дерева с глазастым выпуклым стеклом. Сверху ящика была крышка с костяным шариком, сбоку – медное колесо размером с блюдце.
– Туманные картины… – таинственным шепотом сказала Грише Оленька.
Гриша кивнул. Про туманные картины он знал. Однажды в училище лысоватый щуплый наставник Иван Елисеич взялся показывать такие картины первому классу. Объяснил, что будут виды Петербурга и Москвы. Но свет из ящика был слабый, лучи увязали и запутывались в жиденьких клубах пара, который поднимался над разогретым двумя лампами медным тазиком. Смутные очертания каких-то домов и башен (не разберешь, где Москва, а где Петербург) колыхались, таяли, пропадали. Мальчишкам это надоело, стали шуметь и плевать друг в дружку жеваными бумажками. Иван Елисеич торопливо сказал, что на этот раз представление окончено, а потом будет снова, когда аппарат приведут в порядок. Но никакого „потом“ не случилось (или случилось, когда Гриша уже покинул училище).
Но теперь он понимал, что никакой неудачи и непонятности не будет. Потому что ящик (называется „волшебный фонарь“) был не в пример больше и красивее того, что в училище. А устройством пара занималась тетичка Полина. А уж она-то, если за что берется, все делает в лучшем виде. На перламутровом столике (на том, с которого Гриша когда-то сшиб лампу) она расставила длинные ванночки с горелками под ними, зажгла фитильки. В ванночках зафырчало, стал частыми струйками подниматься прозрачный парок. Скоро он сделался гуще, слился в одно облако, заколыхался, будто вздернутая ветром скатерть.
Аглая вполголоса рассказала Грише, что папенька купил эту хитрую вещь в Ирбите, где в нынешние дни шумела-кипела известная на всю нашу Империю ярмарка. Туда привозили товары не только из российских губерний, но бывало даже, что из иных стран. Аппарат был немецкой фирмы и назывался мудреным словом „Рау-хен-бильд-верк“ или что-то вроде того (девчонки рядом уважительно хихикнули) и что к нему прилагаются три дюжины стеклянных картинок, из которых и получаются в тумане большие картины. Почти как натуральные виды…
Грише страсть как хотелось сунуться поближе к удивительному ящику, но он себя сдерживал. Над аппаратом колдовал сам Платон Филиппыч, который сказал:
– Уважаемую публику прошу не толкаться у меня под руками. Сначала все налажу, покажу первый раз, а дальше ломайте, как хотите…
Впрочем, скоро он сам позвал Гришу:
– Свет-Григорий, иди-ка, помоги… Вот смотри: в эти рамки надо вставлять картинки вверх ногами…
– Отчего же вверх ногами? – поразился Гриша.
– По закону науки оптики… Потом поправляешь этот отражатель, чтобы огонек точно был посередине…