ГЛАВА 31
Дома
В их старом бревенчатом доме было на редкость тепло. Тепло исходило не только от стен, мужественно выдерживающих старинные тяжеленные чугунные трубы и батареи, но, казалось, его излучали все предметы вокруг - словно тело родного человека.
Вернувшись в свою комнату, Александра быстро разделась, погасила свет и нырнула под любимую перину. Но, отвыкнув от жарко натопленных комнат за время своёй английской жизни, она вскоре сбросила её с себя, а потом, чуть поколебавшись, встала и распахнула форточку. Но морозный воздух тут же заледенил комнату, и форточку пришлось прикрыть. Раздвинув занавески, Александра снова улеглась на свою старую кровать и принялась смотреть на залитый лунным светом сад, на старую яблоню у окна…
Уже во сне она почувствовала себя счастливой. Как будто ярмо последних недель вдруг свалилось с её шеи, и она разогнулась, выпрямилась, расправилась под невесомым теплом. Она теперь точно знала, что жива. И что она любит. Но не больной любовью несвободы. Потому что любила она не кого-то - любила она себя. Мистическая формула, навеянная Библией и засевшая издавна в мозгу, вдруг оказалась такой простой и такой нужной истиной: возлюби себя как ближнего своёго. В этой любви не было эгоизма и не было безответности.
Она любила себя не ради славы, денег или чего-то столь же мелочного и сиюминутного - она теперь любила себя как часть мира. Как любила себя та старая яблоня под окном, отдавая миру весной своё цветение, а осенью - плоды, кормя птиц завязями на ветках, а муравьев и улиток - паданцами. И не было больше в душе ни горечи, ни упрека - и её избранник мог любоваться её стволом и вкушать плодов её, он мог заслушиваться шумом её веток, мог просыпаться рядом с ней - и каждое утро благословлять Бога за то, что она рядом. Но он мог и уйти - а она остаться. Остаться там, где были её корни, остаться там, где годами рожала и хоронила она плоды трудов своих, где мерзла от ветра и слушала весеннее солнце. Потому что она была суть она - и ни ради славы, ни ради денег, ни даже ради любимого она не готова была меняться. Но если раньше мысль о том, что она есть такая, какая она есть, приносила ей горечь, была болезненна, если раньше искала она признания, ждала и даже просила помощи и, что гораздо хуже того, любви и понимания, то теперь ничего этого ей было не надо. Потому что она была частью мира, а мир был частью её. И от этого чувства, от счастья небывалой полноты ей стало так хорошо, что она проснулась…
За окном в сером свечении зимнего дня, припорошенная по самую макушку, стояла её яблонька. За ночь снег так причудливо укрыл её, что получилось света и тени ровно пополам - на графитовые ветви лег такой же толщины слой снега: пастозный мазок черным, а вдоль него жирный мазок белилами. И оказывалось как в жизни: всего поровну.
- Ну и слава богу, - произнесла Александра вслух, села и стала нашаривать ногой тапочки под кроватью. Хоть в комнате было натоплено, ей по-прежнему не хотелось расставаться с периной, и она кое-как обмотала его вокруг себя, потому что вновь обретенный покой теперь ассоциировался у неё с теплом и удержать его она стремилась как можно дольше.
Не найдя тапочки, она уперлась голой пяткой в прохладный пол, но это не нарушило полной гармонии утра - ибо пол был такой, как надо. Не деревянный и не паркетный, не пластмассово-линолеумный и не тупо подогретый каменный - он был сделан из оргалита и покрыт охрой, разведенной чистейшей, натуральнейшей олифой времен старой «керосинки», доисторического магазинчика на углу улицы Толстого и Кореневского шоссе, где рядом в палатке продавали медовые пряники и невообразимой вкусноты помадки из жженого сахара.
«Охра есть первейшая краска для русского художника, - вдруг отметила Александра про себя. - Без неё вообще нельзя понять суть русской живописи с её бесконечной прелой осенью и безъязыкой русской печалью. Охра, темная или красноватая глина и тот неопределенно-зеленый, в который десятилетиями красили дачи и заборы, собственно, и определили палитру да и качество русской живописи второй половины двадцатого века».
- Фу ты, - выдохнула она совсем по-старушечьи и снова обернулась к окну. Хотелось смотреть, не отрываясь, как в гипнозе, на чистоту русской зимы, на строгость черно-белого мира, на его отрешенность, радуясь и наслаждаясь. И на старую корявую яблоньку, безропотно доживающую свой век в убогом Подмосковье, в невообразимой роскоши зимы, столь совершенной и столь же отрешенной.
Странным показалось ей вдруг то, что вот она много лет смотрела на эту антоновку, а антоновка смотрела в ответ на неё, но сегодня Александра увидела её как будто впервые. Ведь когда она родилась, дерево это было уже взрослым и крепким - красавицей, все ещё молодой, желанной, плодоносящей. У них нашлось бы много общих воспоминаний, хотя жизнь антоновки была намного длиннее.