— Давно, еще до революции убрался. Семья осталась, жена-старуха, дочка была, первая франтиха на весь город, да сын — кадет, что ли. Ну, этот не в отца пошел. Тот был хочь и полковник, да добрый человек, и поговорить любил, и пошутить, и когда рублевку-другую на чихирь дать… обчественный человек. А сын его — не помню уже, как его и звали, не то Булат, не то Мурат, — это уж был другой сорт. Как волк или кабан какой, ни с кем ни слова, нас, дворника, денщика али рабочего, за человека не считал, гнушался. Все дичком, один ходил.
— А куда же он делся? — спросил пастор.
— А пес его знает куда! Вышел в офицеры, в первую мировую войну в Дикой дивизии служил, а как революция пришла, к белым подался. Не то у Шкуры, не то у Врангеля служил. Много, говорят, от него слез людями было пролито!
— Прохвост, наверно, был, — сказал пастор.
— Еще какой! Зверь, ну зверь, одно слово!
— Наверно, получил свое… гниет где-нибудь в земле, как собака. Зло не проходит даром! — сказал пастор.
— Оно-то так, да вот к нему это и не оправдалось. В сорок втором году, когда Гитлер до нас добирался, часть Осетии забрал и уже под Гизелькой был… вы, видать, нездешний, не знаете, чего такое Гизелька? — прерывая свое повествование, сказал старик.
— Не знаю. Я ведь вологодский, — улыбаясь, ответил Брухмиллер.
— А Гизелька — это есть Гизельдон, село такое, и электростанция возле города, верст пять отсюда будет. Да, так когда в сорок втором зимой немцы заняли Гизельку, а оттеда повели наступление на город, многие жители из Гизели, и Даргкоха, и Прохладной видали этого самого Булата в немецкой форме, майор чи полковник он у них был. Разъезжал на автомобиле по аулам, все агитацию вел, народ стращал: отдавайтесь, мол, все под Гитлера; кто добром отдастся, тому худо не будет. Вот он гад собачий оказался… а вы говорите, такие добром не кончают.
— Ну, что ж, а может, он, когда немцы бежали, и не добежал до Берлина, может, его где-нибудь русская пуля настигла, — сказал пастор.
— Дай бог, это, конечно, все может быть, — согласился старик. — Ну, так позвольте, извиняюсь, не знаю вашего имени-отчества…
— Сергей Сергеич, — подсказал пастор.
— Позвольте, Сергей Сергеич, для первого знакомства чайку попьем, а еще лучше — сейчас старуха моя с базару придет, и мы по рюмочке наливки выпьем, дядюшку вашего покойного помянем.
— Спасибо, только мне сейчас идти надо. Я лучше вечерком к вам загляну.
— Милости просим, вечерком оно даже и лучше. Закусочки какой приготовим.
— Всего доброго! Итак, до вечера, — пожимая руку старику, сказал Брухмиллер и уже у самой двери спросил: — А что, дорогой мой, не осталось после дяди каких-нибудь…
— Два стола, кровать да барахлишко разное из одежи, — перебил его старик. — Это все, как то есть бесприютное наследство, финотдел продал с торгов, а деньги — раз бесхозяйственные — в доход казны. Вот теперь, ежели вы обратитесь в горсовет, то все, что было…
— Да нет, вы меня не поняли, дорогой мой, — остановил его гость. — Бог с ними, с деньгами и вещами! На что они мне? Я инженер, человек обеспеченный, зарабатываю достаточно… не нужны мне эти деньги. Я о другом. Дело в том, что дядя хранил письма моего покойного отца, вел переписку с матерью, с родными. Были у него и наши семейные фотокарточки, — словом, все то, что дорого мне как семейная память. Вот об этом-то я и хотел спросить: не сохранились ли где-нибудь здесь эти никому не нужные, но для нас, родных, дорогие бумаги покойного?
Старик задумался, поглядел в потолок и затем неуверенно сказал:
— Кажись, чего-то такое есть… Мне старуха моя как-то говорила. Только я не знаю, где все это. Вот когда вечером зайдете, моя Дарья Савельевна вам все в точности и найдет и обскажет.
— Хорошо! — коротко сказал Брухмиллер и, пожав еще раз руку старику, вышел на улицу.
К обеду вся группа иностранных туристов собралась в гостинице.
За столом каждый с увлечением рассказывал о своих наблюдениях, выводах и впечатлениях. Молодые немцы с юным задором рассказывали о встрече со студентами Северо-Осетинского пединститута и о том, как хорошо и свободно разговаривали с ними по-немецки некоторые студенты.
— Мы заходили куда угодно, говорили обо всем, что только интересовало нас, получали самые точные и ясные ответы. Никто не подслушивал нас, никто не следил за нами, — говорил один.
— Вот тебе и железный занавес! — засмеялся другой. — Я чувствовал себя не менее спокойным и свободным, чем в Гамбурге или Бонне.
— Хороший народ эти русские, и никаких чека и сыщиков, о которых нам столько болтали в Европе, — сказал пастор. — Я тоже убедился в этом… Не зная языка, я легко находил все, что мне было нужно, и меня понимали прохожие… Хотя… — тут он обернулся к переводчице, — ни одной из намеченных мною церквей я не нашел.