Грубое солдатское благородство его натуры проявилось при Фалкирке, где он спал на голой земле среди своих солдат, или в его отказе во время уэльского похода выпить из единственного бочонка, уцелевшего от мародеров: «Это я довел вас до такой крайности, — сказал он томимым жаждой соратникам, — и я не хочу иметь перед вами преимущества в пище или питье». Под суровой властностью его внешнего вида скрывались удивительная чувствительность и способность к привязанности. Всякий подданный привязывался сильнее к королю, горько плакавшему при известии о смерти отца, хотя она и принесла ему корону, — к королю, у которого сильнейший взрыв мести был вызван оскорблением в адрес его матери и который как памятники своей любви и скорби воздвиг кресты всюду, где останавливался гроб его жены. «Я любил ее нежно при жизни, — писал Эдуард I другу Элеоноры, аббату Клюни, — и я не перестаю любить ее теперь, после ее смерти».
Как было с матерью и женой, так было и с целым народом. Самодовольное отчуждение первых анжуйцев абсолютно исчезло у Эдуарда I. Со времени завоевания он был первым королем, любившим свой народ и, в свою очередь, жаждавшим его любви. Его доверие к народу выразилось в парламенте, его забота о народе — в великих законах, стоявших в преддверии законодательства. Даже в своей борьбе с ним Англия чувствовала все сходство его характера со своим, и в спорах между королем и народом никто из споривших, несмотря на все упорство, ни минуты не сомневался в достоинстве или привязанности другого. В истории Англии мало сцен более трогательных, чем окончание долгого спора из-за Хартии, когда Эдуард I явился в Вестминстерском зале перед своим народом и с хлынувшими вдруг слезами откровенно признал себя неправым.
Именно эта чувствительность, способность поддаваться впечатлениям и влияниям и привела к странным противоречиям в деятельности Эдуарда I. При первом короле с несомненно английским характером сильнее всего сказалось иноземное влияние на обычаи, литературу, национальный характер. Превращение Франции, со времени Филиппа Августа, в единую организованную монархию сделало ее господствующей в Западной Европе. «Рыцарство», столь известное по Фруассару, — живописное подражание высоким чувствам, героизму, любви и учтивости, перед которым исчезало всякое настоящее и глубокое благородство, уступая место грубому распутству, узкому духу касты и полному равнодушию к человеческому страданию, — было чисто французским созданием. В характере Эдуарда I было благородство, ослаблявшее вредное влияние этого рыцарства. Его жизнь отличалась чистотой, его благочестие, когда оно не опускалось до суеверия современников, — достоинством и искренностью, а высокое сознание долга оберегало его от легкомысленной распущенности его преемников. Но он был не совсем свободен от современной ему «заразы». Он страстно желал быть образцом светского рыцарства своей эпохи. С самой молодости он славился как замечательный полководец; Симон Монфор был изумлен его искусной тактикой в битве при Ившеме, а в уэльском походе он выказал настойчивость и силу воли, превратившие в победу его поражение. Он умел руководить бурной атакой конницы при Льюисе или устраивать интендантство, позволявшее ему вести армию за армией через разоренную Шотландию. В старости он мог оценить значение английских стрелков и воспользоваться ими для победы при Фалкирке.
Но свою славу как полководца Эдуард I считал пустяком по сравнению со славой рыцаря. Он полностью разделял народную любовь к борьбе. Притом у него была фигура природного воина — высокий рост, широкая грудь, длинные руки и ноги; он был вынослив и деятелен. Схватившись после Ившема с Адамом Гердоном, рыцарем огромного роста и известной храбрости, он заставил противника просить пощады. В начале царствования он спас свою жизнь ловкой борьбой на турнире в Шалоне. Эта страсть к приключениям доводила его до пустой фантастичности нового рыцарства. За «круглым столом в Кенильворте» сотня рыцарей и дам, «одетых в шелк», восстановила поблекшую славу двора короля Артура. Отпечаток ложного романтизма, придававшего важнейшим политическим решениям вид сентиментальных порывов, заметен и в «лебединой клятве», когда Эдуард I поднялся за королевским столом и поклялся над стоявшим перед ним блюдом отомстить Шотландии за смерть Комайна. Еще более роковое влияние оказало на него рыцарство, воспитывая у него симпатию к высшему сословию и отнимая всякое право на его участие у крестьян и ремесленников. Эдуард I был «рыцарем без страха и упрека» и в то же время спокойно смотря на избиение жителей Бервика, видел в Уильяме Уоллесе лишь простого разбойника.