И точно такие же люди ремонтируют там улицы.
Не то чтобы я не знала о ремонте – я посмотрела фотографии в гугле. Но его затеяли в ноябре, и я думала, что уж к марту они закончат, центральная улица всё-таки. У нас вон мэр, собака бешеная, всю Москву обложил плиткой за три месяца, а тут коротенькая Шенкин.
Ха! Я забыла про иерусалимский трамвай, который запускали десять лет.
Они начинали ремонт в восемь утра, закруглялись к полуночи, делая в течение дня необъяснимые и непредсказуемые перерывы, а в ночи могли иногда вдруг вскочить и внезапно начать работать. Скажем, с четырёх до пяти утра. О продуктивности я помолчу.
Я всем сердцем полюбила шабат – во-первых, тихо. Зато у меня наладился режим дня, и в законные часы тишины я спала как убитая.
И вы думаете, мне было плохо? Мне было ослепительно хорошо.
У меня были белые четырёхметровые стены, пустая комната и несколько ваз с белыми цветами, которые отказывались увядать. По ночам меня укачивали сумерки, ведь месяц у них колыбелью, а не ломтиком, как у нас. И весенний воздух в Тель-Авиве долго остаётся острым и прохладным от моря, а потом на город резко обрушивается жара, и всё заканчивается. В Москве же в льдистый ветер медленно вливают тёплое молоко, пока оно не заполняет всё вокруг, а потом появляется пыль, и тоже всё заканчивается.
Но эти вёсны случились со мной одна за другой, и я запомнила, что на свете с людьми бывает что угодно: исполняются желания, загаданные в пустыне, в году происходят две весны, а жизни могут следовать одна за другой, и белые колокольчики стоят двадцать один день, не увядая, потому что им хорошо и хочется пожить ещё, а умирать, наоборот, не хочется.
0 марта
От меня ускользает подлинное значение шабата, хотя я прочитала некоторое количество определений и пояснений. По приблизительным описаниям получается день отдыха и веселья, но то, что происходит вечером пятницы, в мою картину обычного праздника не вписывается. Даже в Тель-Авиве, в котором пафоса примерно как в моей левой пятке, и не говоря об Иерусалиме, – там достаточно пережить один шабат, чтобы потом со знанием дела писать постапокалиптические рассказики до конца своих дней.
По необъяснимому ощущению город запирается от чужаков, становится холодным, ветреным и грязным. Любой, кто находится на улице, считывается как посторонняя сущность, кажется, будто здесь разгуливают только чужие как городу, так и этому миру вообще. Причём я как раз посторонняя, но они ещё более не отсюда. Если после заката в город въедет армия на бледных конях, никто не удивится. Мне даже кажется, что она каждый раз въезжает.
Соответственно никакого умиротворения в воздухе я не слышу, люди от кого-то заперлись и пережидают. Внутри у них там, я не спорю, огоньки, еда, субботние наслаждения, но снаружи – ой.
Утром субботы мистика исчезает, город уже не такой пришибленный, просто пустой. А после заката начинается веселье, как будто всех выпустили, обошлось, пронесло, вот теперь-то радость, и даже странно, что завтра надо работать.
Но пишу я всё это не потому, что этнограф во мне проснулся и вылез из-под одеяла (кажется, я декларировала отчуждённость сверх нормы ещё при рождении, а не то что въезжая), а потому что открыла Живой Журнал и нашла там вечер пятницы перед выборами. Не нашей пьяной московской, а вот этой – затихшей, холодной, ожидающей армию конных призраков. Только не факт, что для нас потом наступит вечер субботы.
1ok-ое марта
Женщины без роду-племени легко вычисляются по тому, как, рассказывая о путешествиях, они говорят о своём зеленщике, у которого всегда берут корзинку клубники, о любимом кафе, где обычно завтракают, и называют имя бармена, делающего самый правильный «Лонг-Айлэнд» на побережье, даже если их жизни в том городе была всего неделя. Они мгновенно и, кажется, несколько нервно обзаводятся постоянными местами и короткоживущими привычками, и не из жадности присвоить как можно больше чужого хорошего, а от желания стабильности, которая отсутствует в их настоящем быту. У такой женщины чаще всего нет подлинной семьи и дома, зато очень много ответственности.
Помня об этом, я не спрашиваю, как зовут продавца сыра, который раз в три дня продаёт мне камамбер из коровьего молока и кусочек чего-нибудь ещё на его вкус. Он такой же «мой», как эта белая пустая квартира с четырёхметровыми потолками, как определённый камень волнореза на Буграшов-бич, на котором, я знаю, ловится нитевидный пляжный вайфай, как местный мальчик или кот, временно назначенный на позицию друга. Все они могут сколько угодно убеждать меня в своей неизменности запахами, теплом, словами или пушистостью, но я всё время вижу это пространственное искривление, такую прозрачную гибкую плоскость, на которой существую я, не встроенная в их естественную жизнь. Можно играть, что я Серебряный Сёрфер, Silver Surfer, инопланетянин и супермен, который скользит, а можно назвать это не пришей кобыле хвост, неважно.