Митя ещё и потому хороший проводник, что умеет подобрать человеку именно такой комплекс впечатлений, который тот наверняка сможет воспринять не умом, так ещё как-нибудь.
В Сионской горнице было бело и пусто, только хрупкая рыжая кошечка дремала на каменной скамье. Когда я села рядом, она проснулась, залезла ко мне на колени, спрятала нос в рукав плаща и замурлыкала. От этого у меня, наверное, сделались стеклянные глаза, потому что на нас с ней будто опустился прозрачный купол, отсекающий время. Так бы сидела и сидела следующие лет сто, пока не проголодаюсь.
Потом мы спустились в подземелья Ир-Давид. Я люблю камешки почти так же, как кустики, и к тому же клаустрофоб, и не могла упустить шанс помучить свои страхи. Не знаю, как другие чувствуют замкнутые пространства, а у меня на шее сидит карлик в душном плаще, который сжимает мою шею руками и ногами, а иногда закрывает лицо пыльной полой, так что впору заваливаться на спину и синеть. И я, конечно, стараюсь изводить это мерзкое существо при любой возможности, потому и попросилась туда.
Из прекрасной древней канализации мы выбрались потные, но с достоинством, и вышли к высокой стене с восхитительным видом, и я сразу вспомнила, что у меня и акрофобия тоже.
Мы сели под стеной и некоторое время тупо смотрели впереди себя, наслаждаясь безлимитным количеством свежего воздуха. На древней стене угасали отблески заката. «Досмотрю, и пойдём», – думала я.
– Митя, – сказала я через некоторое время, – тут что-то не то, отчего это закат такой долгий?
– Марта, это лампочками подсвечено. Пойдёмте уже.
После этого Старый город я покидала совершенно раздавленная счастьем. «Как это здорово и как по-христиански, – думала я, – что некая комбинация физиологических страданий так просветляет и освобождает простого человека. Это почти как русская баня, только с большой эмоциональной нагрузкой».
Я никогда прежде не видела пустыни, никакой, и это большое упущение. В прошлом году я посмотрела на океан, но это другое, он утешает, а пустыня, наоборот, обездоливает. Увидевший океан становится ближе к жизни, а тот, кто часто смотрит на пустыню, в конце концов отдаляется от неё и оказывается гораздо ближе к птицам, чем к людям. Птицы болтаются на границе жизни и смерти, поэтому у них плохо с памятью и совестью, а хорошо, наоборот, с лёгкостью и нахальством. На месте остальных людей я бы не стала связываться с тем, в ком отпечаталась пустыня: никогда не знаешь, то ли он сейчас улетит, то ли умрёт у тебя на руках, то ли, наоборот, будет жить вечно, – ясно только, что ты останешься ни с чем.
Но если постоять немного на романтическом обрыве, разглядывая Мёртвое море и лежащую за ним Иорданию, пафос постепенно снижается. Пустыня оказывается каменистой и золотой, море голубым, а тот берег розовым. Долго сохранять суровость посреди этой колористической непристойности не получается.
Женя везёт меня в Масаду, о которой я толком помню только диалог из «Властелина колец» в переводе Гоблина:
– А ты слышал когда-нибудь о Масаде? Три года девятьсот евреев держались против тысяч римских легионеров! Они предпочли рабству смерть! И где теперь эти римляне?
– Хм, я думал, ты спросишь, где теперь эти евреи…
Что ж, увидим.
Если на фуникулёре неинтересно, можно подняться по крутой лестнице и с красной рожей припасть к крану с питьевой водой, а уж потом оглядеться. Поначалу это просто очень красивый вид и очень старые камни. Ты методично ходишь и всё обсматриваешь – круто же, дворец Ирода, а байка обрастает плотью, и Флавий, веером пролистанный в колледже, становится актуальным, как сводка новостей. История в этой стране не перестаёт быть, точно так же, как не исчезает Присутствие у Стены плача и в храме Гроба Господня. Чья история? Чьё присутствие? – а чьё сумеешь принять.
В конце концов, приходит время спуститься в пещеру, в бывший водный резервуар, в котором две тысячи лет назад девятьсот шестьдесят человек договорились перерезать друг друга, потому что больше не могли удерживать крепость и сдаваться тоже не могли. На поверхности под тридцать, внизу прохладно, внизу холодно, внизу сказочка о смерти окончательно превращается в саму смерть, в эхо последнего волевого усилия, и если на минутку заткнуться, то можно узнать, где они теперь – они всё ещё там.
Кажется, на Мёртвом море мы оказываемся меньше чем через час. С перепадом высот и температур внутренний монолог не возвращается, наоборот, думать получается только телом. Но и оно сбито с толку: Женя проводит обычный инструктаж – лицо в воду не опускать, глаза не тереть; я знаю, что погружаюсь в агрессивную среду, но тёплое плотное море присылает противоположные сигналы – нужно расслабиться, всё хорошо. Вынуждена признать, что за пять минут я впала в состояние космической собаки Белки, Женя сжалился и вытащил меня.