Но Аксель обладал успокоительным воздействием на полицейских. Если бы к нему выпускали инструкцию, я бы непременно сделал туда такую приписку. Он сказал:
— Мы будем делать только добро.
И жестом фокусника вытащил из кармана куртки полисмена пончик, которыми мы загрузились накануне в берлинской булочной. Полицейский взял пончик и посмотрел на него как на чудо.
— Если вы построите своё выступление на таких фокусах, — наверное, сказал он, — может быть, всё будет в порядке. Удачного вам дня.
Из бесед с Аксом и с Честером я вынес для себя кое-какие выводы о грядущей дате. Это мероприятие не было похоже на веселье, построенное на самом принципе веселья, как, например, в Кракове. Оно было построено на десятилетиях боли и страданий, на бесконечных попытках приспособиться к текущему положению вещей, врасти в этот асфальт. И колоссальное облегчение, прорвавшееся наконец наружу, неизменно должно было снести все дамбы и ограничения.
Оно имело под собой историческую подоплёку, а хлеб, настоянный на дрожжах боли и страдания, получается горьким. Пусть даже он остаётся хлебом.
Мы с Акселем, Джагитом и Марой отыскали площадку для выступлений. Небольшое двухэтажное здание, принадлежащее не то почте, не то какому-то ещё ведомству, столь же унылое, как вывеска над дверью, как забранные решёткой глаза-окна первого этажа и опущенные в честь выходного дня металлические шторы, исписанные граффити и изрисованные похабными рисунками. Здесь была пожарная лестница, обрывающаяся на уровне второго этажа, и чтобы до неё достать, Костя подогнал автобус.
Отсюда прекрасно видно площадку с дорожным строительством, куда накануне дня Х народ уже начал приносить цветы.
Плоская крыша погребена под неравномерным слоем каменной крошки и кусками покорёженного железа, оставляющими впечатление о существовавшим когда-то третьем этаже. Костя слазал в автобус и вернулся с рабочими перчатками и лопатами.
— Нужно сгрести всё в кучи. Только не бросайте ничего вниз. Это может быть опасно.
— Правильно, — пробормотала Марина. — Нужно же нам будет чем-то отбиваться.
Невдалеке на автобане гудели машины. Я с тоской вспоминал Краковские крыши, такие опрятные, как будто городская администрация держала особый вид крылатых дворников. Возможно, моя память съела пару тонн опрелых листьев, голубиные перья и несколько сигаретных пачек, неведомо каким ветром заброшенных туда, но она уж точно не смогла бы стереть приятного ощущения, которое я там испытал.
Однако с наступлением вечера моё отношение к Берлину изменилось. Честер и его друг навестили нас с целой гурьбой беспечных, как дети, деятелей искусства, которые сразу же капризно заявили:
— Не будем мы работать руками! Нет, нет и нет, друг-приятель, даже и не проси! Ты же знаешь, я известный пианист! Спроси, вон, у Фостера. А он, кстати, известный скрипач.
— Но мы будем вас всячески поддерживать, — прибавил тот самый Фостер.
— Я напишу у вас роман! — провозгласил третий, конечно же, известный писатель, и я вспоминал картонных мальчишек в переулках-декорациях Зверянина.
— А я подарю по билету на свою выставку, когда министерство Культуры и Искусства сподобится наконец её организовать, — говорил четвёртый. — Вы знаете, я известный сюрреалист. Министерства — это что-то сюрреалистичное. Так медленно и так нелогично они работают. Я подумываю даже, может, мне стоит организовать какое-нибудь своё министерство?
Но оставшихся рук (они принадлежали по большей части блюзовым и роковым музыкантам, отчего я проникся к ним безграничным уважением) хватило, чтобы за час закончить разбор завалов и перетащить наверх все важные для выступления пожитки.
Когда на небе стали различимы первые звёзды, вскрылись многие городские тайны. Будто бы светлячки, прячущиеся в траве, начали загораться витрины многочисленных магазинов, продуктовых лавок, над подъездами замерцали разноцветные фонарики. Вдоль улиц словно бы проложили огромную гирлянду, и оказалось, что всё далеко не столь мрачно.
— Увидел бы ты Берлин какой-нибудь снежной зимой, — сказал мне Аксель. — Это то зрелище, ради которого стоит проехать всю Европу, терпя лишения и бедствия.
Он отнюдь не выглядел человеком, который когда-либо терпел лишения и бедствия, он выглядел слегка усталым, но сытым и вполне довольным жизнью.