Когда я вошел, он почему-то встал из-за стола, за которым в прошлый раз сидел его коллега из Москвы, и, с каким-то не мусорским любопытством окинув меня взором с ног до головы, предложил сесть за стол возле окна, где в прошлый раз сидел он сам. Затем медленно, не торопясь, переложил со своего стола на мой сначала пачку папирос «Беломорканал», а затем так же медленно и молча положил спички. Закурив папиросу, он предложил мне сделать то же самое и, не обращая больше на меня никакого внимания, стал ходить взад-вперед.
Этот расхожий жест барина-кума не сулил никогда ничего хорошего порядочному человеку, поэтому я тут же насторожился и, искоса поглядывая на кума, не дотрагивался до папирос, хотя, откровенно говоря, давненько не баловался «пшеничными», да еще и «Беломором с каналом». Минуты две кум молча неторопливыми шагами мерил кабинет, о чем-то сосредоточенно думая и искоса поглядывая на меня, будто решая для себя что-то серьезное, затем, затянувшись покрепче, вновь продолжал свое занятие. Со стороны он был похож на каторжанина, который годами меряет свою камеру неторопливыми шагами и так же глубоко о чем-то размышляет. Представив это, я даже непроизвольно улыбнулся, хотя, признаться, было не до того.
Наконец полковник подошел к своему столу, затушил папиросу в пепельнице, затем взял зачем-то новую из пачки, которую положил мне на стол, не спеша закурил, сел, закинув ногу на ногу, и так же не спеша начал говорить, при этом с каждой минутой рассеивал мое недоумение по поводу столь заботливого ухаживания за мной после первого допроса с пристрастием. Вот что он мне рассказал.
С этим полковником, назовем его условно Москвич, потому что я даже не знаю ни его имени, ни фамилии, полковник Баранов был знаком чуть ли не со школьной скамьи. Тоже вместе они учились в каком-то военном училище, или как там его тогда называли, в общем, это не столь важно, главное, что они оказались вместе на войне, на одном фронте, в одно и то же время, но на разных должностях. Полковник, тогда еще капитан Баранов служил в разведке, а Москвич — в органах НКВД того же фронта. К счастью, или наоборот, они не виделись ни разу до тех пор, пока случай, о котором я сейчас расскажу, не свел их вновь.
Шел последний год войны, а точнее, оставалось всего несколько месяцев до ее окончания. Полк капитана Баранова базировался в районе Кенигсберга, а сам он со своей ротой расположился возле какой-то мельницы.
Был в роте у капитана солдат, который прошел с ним всю войну и не раз спасал ему жизнь, да и не только ему. В боях этот солдат проявлял чудеса храбрости и был, как всем казалось, заговоренным. На нем не было даже царапины. Люди храбрые от природы обычно бывают просты и бесшабашны почти во всем. В общем, в один из ясных мартовских дней после очередного успешного задания группа солдат во главе с нашим героем решила это дело отметить. Они залезли на мельницу, напились там, и, когда хозяева застали их за бражничанием, солдаты учинили погром.
Слухи об этом дошли до штаба фронта, и поэтому приехала комиссия для разборок. Во главе комиссии был не кто иной, как старый друг капитана Баранова. Как только капитан ни просил за этого солдата, кого только ни подключал для его спасения — все было тщетно. Человека, у которого вся грудь была в медалях и орденах, Москвич приказал расстрелять перед строем, якобы для острастки других. С тех пор они не виделись. Сразу после войны кадрового разведчика отправили на Север, осваивать топи ГУЛАГа, а Москвич оказался, как и положено было таким, в московском аппарате НКВД.
Обычно по окончании дежурства начальник любого управления обязан был докладывать в Москву о наличии или отсутствии происшествий. Поэтому о побеге как о происшествии чрезвычайно важном было тут же доложено, а чуть позже полковник Баранов как кум управления доложил по отдельному телефону о незаурядности события (читатель, думаю, помнит, какими зигзагами мы уходили от погони). Вот в связи с этими событиями и был откомандирован сюда Москвич.
Так через тридцать лет встретились два старых сослуживца, некогда два старых друга, но давно уже два врага. Москвич, видно, давно уже забыл того солдата, которого расстреляли по его приказу — за войну подобного рода приговоры ему приходилось выносить не единожды — а вот полковник Баранов об этом помнил всю жизнь и потому презирал и ненавидел этого надменного и высокомерного хлыща в военной форме. И вот волею случая он стал свидетелем того, как эта мразь показывает свое истинное лицо, жалобно визжа после удара. Кум управы за свои долгие годы службы в ГУЛАГе становился свидетелем не одного случая, когда били и истязали людей. В большинстве своем это, конечно, были блатные, но он никогда не слышал, чтобы истинный бродяга издал хоть один звук. Они молча переносили все муки и страдания, а этот… Все это мгновенно пронеслось в голове у кума, а зрелище, которое он наблюдал после моего удара, было для него до такой степени приятным, что он тут же дал себе слово, по возможности не дать упасть с моей головы ни одному волосу. Так он мне и сказал и, к его чести, в будущем сдержал свое слово.