тормозами, и дребезжащий "жигуленок" старался, как мог. И все равно Евгений Захарович опоздал.
Полчаса прогула -- вот о чем сообщали неоновые цифры, мерцающие над главным входом. И хотя вахтер ни о чем не спрашивал, Евгений Захарович невнятно попытался ему что-то объяснить, свалив вину на часы, на транспорт и погоду. При этом он искательно улыбался, а в конце концов, благодарно кивнул, словно о чем-то они все-таки договорились, спешно зашагал по коридору. Виноватая улыбка по-прежнему цеплялась к губам. Пришлось стереть ее ладонью. Точно грязное пятно. А сколько таких улыбок раздарил он на своем веку! Нелепейший из подарков!..
Уже пробегая по родному этажу, ловя напряженным слухом костяной перестук машинок, зевки и шушуканье, он как-то враз понял, что бояться нечего, что никакой беды из-за его опоздания не случилось, да и не могло случиться. Вполне возможно, что короткое его отсутствие вовсе никто не заметил. Все шло обычным порядком, как год, как десять и двадцать лет назад. Менялись лишь имена, костюмы, плакатные лозунги и краска на стенах.
В эту минуту Евгений Захарович как раз проходил мимо серии плакатов, возле одного из которых он всегда спотыкался, переходя на робеющий шаг. Плакат изображал Ильича и необыкновенно нравился Евгению Захаровичу. Он не походил на сотни и миллионы своих двойников -- в мраморе, чугуне, на холстах и в мозаике, расставленных в парках, на вокзалах и площадях. Решительно не походил. Было ли это тайной задумкой художника, вышло ли случайно, но только Ильич здесь получился совсем неплакатным. Худощавое лицо излучало явственную печаль, темные глаза страдальчески след
или за институтской суетой. Этот Ильич никуда не звал и не глядел пророчески вдаль. Ленин на этом плакате молчаливо страдал, и эту немую скорбь Евгений Захарович поневоле уважал.
Добравшись наконец до кабинета, он сбросил с себя пиджак и перевел дух. Трезвонили далекие телефоны, переговаривались секретарские голоса, -- никто и не думал гневно вопрошать, сотрясая столы ударами кулаков, приказывая разыскивать Евгения Захаровича по всем закоулкам. Лениво и размеренно институт похрустывал многочисленными косточками -- чудовищно огромный, непотопляемый и несгораемый, старчески молодящийся и абсолютно не родной. Опустившись на стул, Евгений Захарович уныло подпер голову и оглядел кабинет -- место, где пожирались ежедневные восемь ча
сов, каменное подобие кельи, созданное для трудовых молитв.
Как же он попал сюда? Зачем?.. Неужели жизнь человека столь мизерна и никчемна?.. Он вынул платок и, смяв комком, покатал меж влажных ладоней. Душное утро обещало еще более душный день, и он заранее угадывал маячившую впереди тоску, замешенную на бессмысленных разговорах в курилке, на жирном какао из столовой, на беготне по институтским коридорам.
Евгений Захарович порывисто придвинул к себе пухлую папку и вооружился авторучкой. Нужно было завершать этот сизифов труд. Скорый финиш освободил бы от псевдонаставников и псевдопокровителей, выпустив из кабинета на волю. То бишь, обратно в лабораторию.
Руками, словно умываясь, Евгений Захарович растер лоб и щеки, с ненавистью покосился на проспект. Тот белел перед ним динамитным брикетом, бронзовая авторучка напоминала детонатор. На глянцевой обложке проспекта теснились колонки фамилий, от них рябило в глазах, а где-то в груди рождалась остервенелая дрожь. Со стоном Евгений Захарович ухватил себя за волосы и, всматриваясь в опостылевшие инициалы, неспешно и поименно обругал каждого из соавторов распоследними словами. Тотальная мобилизация внутренних сил была проведена, Евгений Захарович подготовил
себя к бою.
Часы, большие и маленькие, стоящие на столах и оседлавшие кожаным браслетом людские кисти, неукротимо тикали. У кого-то быстрее, у кого-то медленнее. Огромный голубой лист прикрывал город от космических ожогов, и солнце ползло по этому листу светящейся желтой букашкой, копаясь колючими лапками в голубой мякоти, нащупывая наиболее слабые места. Оно вело собственную борьбу и до борьбы крохотного человечка в крохотной комнатке ему не было никакого дела.
А между тем Евгений Захарович разошелся не на шутку. Он перечеркивал слова и целые абзацы, обрушивался на главы и параграфы, выуживая и вытягивая блеклый смысл, выпячивая напоказ, интонационно придавая туманную значимость. Он ковырялся в проспекте, словно экскаватор в мерзлом грунте, то и дело выбираясь из кабины с лопатой, помогая работе ковша вручную. С каждой пройденной страницей экскаватор чадил и разогревался все основательнее. Всхрапывая слабеющим двигателем, он умолял о перекуре. И порой Евгению Захаровичу начинало казаться, что ковш раскрывает
ся прямо у него в голове. Мусорная куча росла и тяжелела, шейные позвонки потрескивали от напряжения. Он понимал, что долго такой пытки не выдержит, но тем яростнее и отчаянней становились последние его атаки. В нем пробудилось нечто мазохистское. Он терзал бумагу и перо, а вместе с ними и собственное естество. Что ни говори, а в самобичевании есть своя изюминка. Облегчение не приходит само по себе, сначала является боль. И лишь затем исцеление. Вероятно, подобного исцеления жаждал и он. Серость бытия преодолевается несчастьями. Чудес нет, если их не ищут. Но
искать, значит, лезть через проволоку, рвать кожу и мышцы, а может быть, и совесть. В конце концов и она не резиновая. Собственно, для чего же еще она создана, как не для постоянных дефлораций -- памятных и болезненных...
Евгений Захарович поднял голову. Вошедшего он разглядел не сразу. Глаза слезились, где-то под лобными долями гудели высоковольтные провода. Что-то неожиданный гость говорил, но Евгений Захарович не слышал ни звука. На всякий случай пару раз сказал "да" и лишь по завершению нелепой беседы понял, что перед ним не кто иной, как Лешик. Слух вернулся следом за зрением. До Евгения Захаровича долетела последняя фраза взъерошенного практиканта.