Но Мария и Элизабет сильно ослабели. Плохо приготовленная еда из несвежих продуктов, и её недостаточное количество в течение многих месяцев, а также постоянное пребывание в холодных и сырых помещениях могли расстроить любой организм, а детский, неокрепший и болезненный подавно. Весенняя слабость оказалась последним ударом, которое испытало хрупкое здоровье Марии и Элизабет. Если последняя ещё держалась, то её старшую сестру кашель совсем замучил, и в апреле попечителям школы пришлось вызвать её отца. Патрик Бронте полностью полагаясь на Преподобного Вильсона, впрочем, как и другие родители, совершенно не предполагал, в каком плачевном состоянии находятся его дочери, и ужаснулся той перемене, какую увидел в детях, особенно у Марии. Девочка лежала с бледно-зелёным личиком, она была не в силах встать. О воспалительном процессе, который происходил в её организме, говорил нездоровый блеск больших глаз. Худенькие бледные ручки поднялись, чтобы обнять отца. В тоненьких пальцах правой руки зажат большой светлый носовой платок с алыми пятнами, который она частенько подносит ко рту во время приступов кашля. С обеих сторон от неё стоят Элизабет и Шарлотта, а Эмили сидит на краешке кроватки. Они пришли проведать сестру вопреки запрету. Как только вошёл Патрик, дети бросились к нему. Он обнял и расцеловал младших дочек, прежде чем приблизил свои губы к прохладному лобику Марии и пожал её холодные ручки. Конечно же, отец не мог оставить ребёнка в школе в таком состоянии. Он помог вместе с сёстрами ей одеться, затем вынес, осторожно спускаясь по каменным ступеням.
Но, как ни ухаживали родные, как ни старался доктор, приглашённый отцом, переезд в родной дом не спас больную девочку. Всего лишь несколько дней она прожила в доме, куда так стремилась все эти долгие месяцы, когда каждый день она должна была выслушивать унижающие её порицания и терпеть наказания, холод и полуголодное существование, страдать не только за себя, но и за своих младших сестрёнок, которым ей так хотелось помочь.
Солнечный день шестого мая 1825 года ей уже не суждено было увидеть. Её веки сомкнулись навек. А Патрик потерял вторую Марию, так похожую на мать.
Элизабет, узнав о смерти старшей сестры, слегла, невероятная слабость придавила её к постели. Сёстры ухаживали за ней, как могли, но воспитатели пускали их к ней всё реже, опасаясь, что у Элизабет, как и у Марии, чахотка, но и отцу, недавно похоронившему дочь, пока не сообщали.
Шли дни, за окном солнышко всё больше пригревало, глаз радовала сочная зелень вокруг и пестрота распустившихся цветов. Весело щебетали птицы. А у Элизабет наворачивались слёзы, потому что ни весенней молодой и гибкой травы, ни шелестящих на ветру листьев, ни прекрасных летних цветов Мэри уже никогда не увидит, как и не услышит звонких птичьих песен и голосов сестёр, которые вспоминают её каждый день и будут помнить всегда.
Когда приехал отец, Элизабет тихо лежала, лишь иногда её худенькое тело сотрясал кашель. Кроткий и печальный взгляд её задумчивых глаз тронул отца, и он ужаснулся от мелькнувшей горькой мысли: «Неужели и она!» и тут же попытался себя убедить, что дома она поправиться. Тридцать первого мая Патрик отвёз домой не только Элизабет, но Шарлотту и Эмили.
Даже летнее тепло и забота родных уже не смогли помочь ослабленному и больному организму Элизабет. Она медленно угасала и всё больше становилась задумчивой. Однажды она спросила у отца: «Папа, я тоже умру, как и Мэри? И меня больше не будет с вами, как и её?» Патрик так растерялся, что не знал, как ответить умирающей дочери. От такого неожиданного вопроса он застыл, а внутри поднималась волна скорби, подкатывавшая удушающий ком к горлу, а к глазам предательскую влагу. Невероятных усилий ему стоило сдержаться и выдавить слова, которыми он надеялся её успокоить: «Ну, что ты дочка, ты поправишься, и скоро будешь играть со своими сёстрами и братиком. А потом, осенью вы снова пойдёте в школу». «О, папа, умоляю тебя, — еле слышно, но твёрдо произнесла Элизабет, — Не отправляй нас туда больше, пожалуйста! Пожалей нас, а то мы всё умрём!» После этих её слов Патрик только и мог кивать головой в знак согласия и пробормотал: «Ладно, доченька, ладно».