Выбрать главу

Таким образом, все аргументы, претендующие на рациональность, в основе своей все равно оказываются либо эмоциональными, либо метафизическими. Именно метафизические мотивы бывают главными в периоды становления новых идеологий: и протестантизм, и большевизм постепенно смягчались, переходя от пламенной нетерпимости к равнодушной толерантности. Эмоциональные же основания более всего заметны в огромных колебаниях, которые испытывает отношение общества к казни в зависимости от того, что пишут в газетах и показывают по телевизору. Так, уровень убийств в СССР в 1980 году был на четверть выше, чем в 1989-м, но крики ужаса о всплеске преступности и, как следствие, о необходимости казнить, казнить и казнить раздались только в эпоху гласности. В странах с открытой статистикой происходит то же самое: покажут по телевизору серийного убийцу — число сторонников смертной казни подскакивает вдвое, покажут жертву судебной ошибки — оно падает ниже прежнего. Профаны не слишком задумываются о неустранимости судебных ошибок, но если им сообщить, что не где-нибудь, а в США ошибочно приговаривается к смерти каждый восьмой…

При этом у меня есть серьезнейшее подозрение, что в основе даже самых глубоких и утонченных метафизических аргументов все равно лежат эмоциональные, ибо даже и мышление философа, а не только мышление торгаша или сутяги, является подгонкой под желательный ответ, к которому без всяких оснований тянется его душа, — при том, разумеется, существенном отличии, что философу не требуется такое примитивное оружие, как прямая ложь: разумному достаточно натяжек и подтасовок.

Поэтому давно пора взяться за изучение мотивов, заставляющих человека занимать твердую позицию в рационально неразрешимом вопросе. Чаще всего это не личные материальные интересы, а стремление сохранить психологически комфортабельную картину мира, которая тоже создается культурой. И если обозначить эту иллюзорную картину мира туманным словом «мироощущение», то мироощущение убежденного сторонника смертной казни окажется до оторопи сходным с мироощущением его врага.

Центральный пункт этого мироощущения может быть, пожалуй, охарактеризован словом «простота»: и типичные убийцы, и типичные их истребители не знают сомнений, они убеждены, что на любой вопрос существует единственно правильный ответ, что последствия их действий им точно известны и что — едва ли, может быть, не главное — они никогда ни в чем не виноваты, они всегда только защищаются. Похоже, оба эти типа вдобавок постоянно подкрепляют друг в друге убежденность, что с подобным народом иначе нельзя. Однако этой далеко не святой простоте присуща, повторяю, блаженная уверенность, что уж кто-кто, а они ни в коей мере не ответственны за дела, творящиеся в социуме.

А между тем, даже убийство тоже является всего лишь крайней вариацией нормы: меняется норма — меняется и крайность. В обществе, в котором «средние» граждане готовы с легкостью оскорбить рассердившего их человека, «крайние» будут готовы ударить; где «средние» готовы ударить, «крайние» будут готовы убить. Того, что искренне осуждается всеми, почти никто и не делает: преступник в чудовищно преувеличенном виде демонстрирует нам, каковы мы на деле, без маски.

Сторонники смертной казни часто ссылаются еще и на то, что если во все времена люди казнили преступников, значит в этом есть глубокий смысл. Однако смысл этот был больше символический, чем утилитарный, то есть казнь была актом более культурным, чем прагматическим, она была не столько устранением преступника, сколько театрализованным представлением, — недаром слово «казнь» происходит от того же корня, что и слово «показывать».

Хотите доказательств? Сколько угодно.

Приглядываясь к смертной казни с древнейших времен, начинаешь видеть в этой мрачной и безобразной процедуре массу совершенно излишних для любой утилитарной цели завитушек, которые сближают ее не с чем иным, как с прикладным искусством, предназначенным прежде всего для демонстрации: оно призвано производить впечатление на какого-то ценителя (хотя бы воображаемого), что-то говорить о нашем богатстве, уме, хорошем или хотя бы экстравагантном вкусе — и так далее.

В старые добрые времена в смертной казни было столько демонстративного, зрелищного, в ней было столько условностей, аллегорий, символов, столько игры, цирка, спорта! И — да, юмора, хотя и первобытного: запекать человека в полом медном быке, чтобы его вопли имитировали рев животного, поджаривать на вертеле, как зайца, жарить в муке, как карася. В Индии преступника раздавливали при помощи дрессированного слона, хотя было бы гораздо проще раздавить его чем угодно — но это был бы уже не цирк. Распилить человека вдоль, подвесивши вниз головой, в сравнении с этим — грубая средневековая забава. Разорвать его четверкой лошадей, предварительно подрезав сухожилия, потому что иначе лошади не справляются, — здесь стремление к зрелищности еще более заметно, ибо можно было бы воспользоваться и лебедками — тогда не понадобились бы и мошеннические надрезы. Ну, а пожирание преступников дикими зверями в Древнем Риме действительно происходило в цирке и было любимым зрелищем римского народа. В Индокитае еще в средине XX века палач приближался к привязанной жертве, танцуя (жертве замазывали уши грязью, а в рот вставляли зажженную папиросу).