И если у девушки погиб возлюбленный в горах, ей нужно говорить не то, что ты, мол, найдешь еще десять таких, но ровно противоположное: таких, как он, больше нет, он и погиб оттого, что был храбр и романтичен, никто в мире так не любил, как вы, если бы люди узнали о вашей любви, они бы стали слагать о ней легенды — ибо убивает не само несчастье, но ничтожность, некрасивость этого несчастья. А вот если перед нашим горем гнутся горы, не течет великая река, и древо с тугою к земле приклонилось, то нам уже легче. Если человеку удается создать красивую сказку о своей беде, перевести ее из жанра бытовой драмы в жанр трагедии, он наполовину спасен.
Именно это и делает культура. Она создает красивый образ мира и нас в нем и тем преодолевает экзистенциальный ужас, то есть совершенно обоснованное ощущение нашей мизерности в бесконечно огромном безжалостном мироздании. От этого ужаса нас спасает только фантазия, наша способность ставить воображаемое выше реального. В чем, собственно говоря, и заключается пресловутая духовность.
Обычно думают, что культура — это некое красивое облако, имеющее слабое отношение к нашей грешной земле, где правит злато и особенно булат. Однако на самом деле культура — это и защищающая нас броня, это и фундамент, на котором стоят государства, это и сокрытый двигатель науки и военного дела — но она же может оказаться и оружием, вдохновляющим террориста. Культура может порождать как всеобщую терпимость друг к другу, так и яростную вражду.
В этой книге я и пытаюсь поразмыслить, каким образом можно сохранить драгоценные плоды национальной культуры и предельно ослабить опасности, которые она, увы, тоже неизбежно несет.
Почему мы себя убиваем,
или
Почему мы еще живы?
Основной вопрос философии Альбер Камю формулирует так: стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить? Однако лично передо мной этот вопрос во всей его грандиозной наготе еще лет сорок назад поставил Лев Толстой: в чем заключается смысл жизни, который не уничтожался бы смертью? Ради чего нам мучиться, когда жизнь перестает быть легкой и приятной? Да и может ли она быть приятной для человека, наделенного воображением, постоянно напоминающим ему, чем она закончится. Вцепившись в куст, человек висит над колодцем, на дне которого его поджидает разинувший пасть дракон; а между тем, две мыши, черная и белая, неустанно грызут стебель, на котором держится куст. И тогда… Тогда несчастный начинает торопливо слизывать сладкий сок, которым покрыты листья.
Вот наша жизнь: мышь черная, ночь, и мышь белая, день, безостановочно приближают нас к смерти, а мы тем временем спешим нализаться — кто чем. Кто удовольствиями, кто властью, кто почестями, а кто и вином, и в этом контексте они выглядят отнюдь не глупее прочих. А те, кто предпочитает по доброй воле разжать руки, начинают представляться всего лишь более мудрыми и храбрыми.
В советские годы смерть была просто вычеркнута из общественного сознания: шансы попасть в печать имел только тот, кто пал на поле брани, погиб в огне, спасая колхозный урожай, или получил смертельные ожоги, вытаскивая ребенка из рукотворного гейзера лопнувшей тепломагистрали. Остальные должны были обретать смысл жизни в строительстве коммунистического завтра, а если это занятие недостаточно их захватывало, то — сами виноваты — общество оставляло их один на один со смертью. Их — это практически всех нас. Советская пропаганда давным-давно утратила власть над сердцами — и вместе с тем не позволяла укрепиться ни одному альтернативному смыслообразующему институту. Хотя народ что-то для себя выискивал и в марксизме-ленинизме, — хорошим людям при всех режимах хочется жить не только ради собственной шкуры.
Я тоже пытался соорудить какой-то плотик из подворачивающихся под руку обломков великого кораблекрушения. Единственное мировоззрение, которое я вынес из столичного университета, было научное: ничего не принимать без доказательств, все субъективные чувства и мнения перепроверять при помощи измерительных приборов. Сам великий Эйнштейн учил нас, что вопроса «Существует ли такое-то явление?» для физика нет, — есть только вопрос «Как это измерить?» Поэтому спрашивать «Какова ценность нашей жизни?» следует тоже у этой высшей инстанции — у барометров и вольтметров. Которые дружно отвечают: «Ноль, ноль, ноль, ноль, ноль». Я, конечно, знал, что разные религии как-то определяют место смерти в человеческом мире, но ведь уважающая себя наука несовместима ни с одной религией. Поскольку дело науки возбуждать сомнения, а дело религии их усыплять.