Я спросил Шандора, где мы.
— Около Медзилаборца.
Я попытался вспомнить, где находится Медзилаборец.
— Но это же далеко на севере. В нескольких милях от польской границы.
— До нее километров пятнадцать.
— Я думал, вы высадите нас, как только мы пересечем границу с Чехословакией.
Кодали улыбнулся.
— Я проехал лишний час по Чехословакии, и обратный путь, таким образом, удлинился для меня на час. Я же продержал вас в моем доме несколько часов, пока Эрно ездил в Будапешт. То есть доставил вам неудобства, пусть и не мог без этого обойтись. Вот и решил сэкономить вам время. Теперь вам не придется пересекать всю Чехословакию. Два-три часа, и вы в Польше.
Я уж открыл рот, чтобы поблагодарить его, когда Милан плечом отодвинул меня в сторону.
— Вы везли нас лишний час.
— Для меня это не составило никакого...
— Вы на лишний час оставили нас в этом трясущемся тесном металлическом гробу. Мы уже пересекли границу, мы уже находились в Чехословакии, но вы заставили нас еще целый час лежать, не шевелясь и не дыша...
— Вам было так неудобно? — в голосе Кодали слышалось искреннее удивление. — Я никогда не залезал в тайник, вот и не подумал. Действительно, как только мы пересекли границу, я бы мог пересадить вас в кабину. Но мне даже не пришло в голову...
Милан не выдержал. Пока я извинялся и благодарил Кодали, развернулся и зашагал к Польше. Шагал как деревянный, и не только потому, что мышцы еще не отошли от пребывания в тайнике: мешали приклеенные к телу клеенчатые «конверты», в которых лежали исписанные иероглифами листы.
Чтобы догнать его, мне пришлось пробежаться. Прошло не меньше десяти минут, прежде чем он успокоился и заговорил со мной. Такие бесчувственные люди, как Кодали, просто выводили его из себя.
— До границы идти больше двух часов, — сказал я ему. — Если хочешь, можем подождать до утра.
— Зачем?
— Если ты устал...
— Устал? Разозлился — да. Но не устал.
— Тогда ты хочешь пересечь границу этой ночью?
— Как можно быстрее, Ивен. Никогда раньше не был в Чехословакии. И не собираюсь возвращаться. Хочу выбраться из Чехословакии.
— Вообще-то это прекрасная страна...
— Нисколько в этом не сомневаюсь, Ивен. Но я не хочу ее видеть. Хочу помнить о Чехословакии только эту ужасную поездку и марш-бросок в темноте. Ничего больше. Чтобы поскорее забыть об этом. И чем скорее я забуду, тем будет лучше. Этот глупец! Этот боров! Этот чертов грузовик!
Глава десятая
Мы практически не видели Чехословакии. Если бы видели меньше, свернули бы с дороги. По небу плыл тоненький серебряный серп, так что шли мы в кромешной тьме. Потом дорога повернула на восток и увела бы от цели, поэтому мы пошли прямо на север, через редкий сосновый лес. Услышали далекую стрельбу. Милан обеспокоился, но я резонно предположил, что стрелял какой-нибудь браконьер, подстерегший оленя или косулю.
Граница не впечатлила: простой забор, высотой в шесть футов, преодоление которого не потребовало особых усилий. Обычный фермер охраняет свои поля лучше, чем Польша и Чехословакия охраняли границу. На дорогах, конечно, стояли КПП, но любой мог без особого труда их обойти. Мы с Миланом перелезли через один забор, потом через второй, на том переход границы и завершился.
— Мы в Польше, — сказал я.
— И теперь я имею право на усталость?
— А ты устал?
— Немного, Ивен. Но давай пройдем еще немного. И, раз уж мы в Польше, не мог бы ты говорить со мной на польском?
— Я думал, ты не знаешь этого языка.
— Научи меня.
Чем больше языков ты знаешь, тем легче учить следующий. Мы шли сквозь ночь, миновали лес, вышли на дорогу и направились, как я надеялся, в сторону Кракова.
Этот древний польский город находился примерно в ста милях к западу, то есть мы отклонялись от нужного нам направления, но в Кракове жили мои знакомые, чье содействие стоило небольшого крюка. Мы шагали по пустынной дороге, и я учил его польским словам и фразам.
Параллельно он рассказывал мне о войне, о том, как командовал отрядом партизан, о стычках и ночных засадах, о том, как выглядел сербский город после того, как усташи Анте Павелича вырезали все население, о том, как его люди отомстили усташам.
— Мы напали на казарму ночью, Ивен. Их было шестьдесят. Часовых задушили проволочными удавками. Остальных убили в кроватях. Нас было только восемь. Убивали ножами. Один или двое проснулись, но закричать никто не успел. Мы действовали очень быстро. Убили всех, кроме одного.
А этого одного оставили в живых, Ивен. Разбудили и потом водили от кровати к кровати, показывая ему мертвых товарищей. Объяснили, почему они умерли, и сказали, что так будет со всеми усташами, которые посмеют убивать мирных жителей.
После чего сломали ему руки и ноги винтовочными прикладами и вырезали глаза, чтобы он не смог нас узнать. Но мы оставили его в живых, Ивен, и не вырвали ему язык. Мы хотели, чтобы он рассказал остальным, что произошло и почему. И ты знаешь, после той ночи в той части Черногории террор уста-шеи сошел на нет. А многие дезертировали.
— А человек, которому переломали руки и ноги?
— Он до сих пор жив. Находится в доме для инвалидов неподалеку от Загреба. Ему еще нет сорока. А тогда было пятнадцать.
— Пятнадцать...
— Пятнадцать лет. Школьник. И однако он убивал сербских младенцев и старух. Пятнадцать лет, но мои люди и я искалечили и ослепили его, — он долго молчал, прежде чем продолжить. — Я не говорил об этом мальчишке много лет. Старался даже не думать о нем. Я знаю, в ту ночь мы все сделали правильно. Этим мы спасли жизни очень и очень многих, приблизили окончание войны. Однако я не могу забыть этого мальчика. Я сам вырезал ему глаза, Ивен, — он вытянул руки, посмотрел на них. — Я сам. Теперь ты понимаешь, Ивен, почему я ненавижу войну? И правительства? И большие страны, которые устраивают большие войны?
— Ты выполнял свой долг, Милан.
— Будь наш мир лучше, мне бы не пришлось этого делать.
Остаток ночи мы провели в лесу. Хвороста хватало, на полянке я развел маленький костер, Милан спал, а я поддерживал огонь. Проснулся он одновременно с восходом солнца. Зевнул, потянулся, улыбнулся.
— Я уже больше двадцати лет не спал на земле. Забыл, до чего это удобно. У нас есть еда?
— Нет.
— Извини. Я скоро вернусь.
Я решил, что он отправился справить нужду, и по прошествии четверти часа уже не сомневался, что он попал в беду или у него чрезвычайно сильное расстройство желудка. Но он вернулся, сияя, с мертвым кроликом в одной руке и окровавленным ножом в другой.
— Завтрак, — объявил он.
Кролик оказался жирной самочкой. Он на удивление ловко освежевал тушку и разрезал на куски. Мы срезали с дерева несколько веток, нанизали на них мясо и поджарили на костре. Получилось и вкусно, и сытно.
Я спросил Милана, как он поймал кролика. Он пожал плечами, как бы говоря, что это пара пустяков.
— Нашел место, где они должны быть, подождал, пока появилась эта самочка, и оглушил камнем. Потом перерезал горло, слил кровь и принес сюда.
И гораздо позже, после того как разговор давно перешел на другое, он вдруг сказал: "Самое сложное — попасть в них камнем. Потому что надо свалить с ног первым же броском. А остальное — ерунда. Надо лишь не шуметь и смотреть по сторонам.
Я не сразу понял, что он говорит о кроликах. Поначалу подумал, что речь об усташах. «Охотничьи приемы универсальны, — решил я, — какой бы ни была дичь».
К вечеру мы добрались до Кракова. Главным образом, на телегах. Очень хотелось попасть в теплый дом, побриться, переодеться.