Выбрать главу

Служанка внесла кофе и лампу — стало уже совсем темно.

Юзя отошла от окна, надела синие очки, чтобы скрыть под ними глаза, и, заложив руки за спину, принялась расхаживать по комнате.

— Иренка писала? — спросила мать, наливая из кувшинчика кофе.

— Писала, целует тебя и отца. На рождество приедет. Директриса сообщила в письме, что Иренка очень хорошо учится, — сев за стол, затараторила Юзя, растроганная воспоминанием о дочери, учившейся во Львове. Она раскраснелась и забыла обо всем, рассказывая о своих детях; кроме Иренки, у нее был сын, отданный в специальный аристократический пансион в Вене. Дети были ее гордостью, надеждой и утешением, но сама она всегда чувствовала себя несчастной; ее происхождение, которого она стыдилась, было для нее тяжелым бременем. Она была высокомерна, мстительна, завистлива, алчна и знала, что, несмотря на огромное состояние, вся округа, все местное дворянство смотрят на нее как на дочь бывшего овчара и корчмаря; это заставляло ее страдать. Ее унижал собственный муж — эконом, за которого родители выдали ее еще тогда, когда старик Гжесикевич торговал шерстью и овцами, когда никто еще не предвидел, что он разбогатеет. Несмотря на костюмы, которые она велела надевать мужу, он все же оставался простым, невежественным экономом, едва знающим грамоту.

— Анджей знает, что Орловская была четыре месяца в Варшаве? — спросила она у матери, составив, видимо, наконец какой-то план.

— А как же, раз десять ездил туда летом.

— К ней? — спросила Юзя, притворяясь удивленной: она знала все.

— Уж чего не знаю, того не знаю, не сказывал… э… не говорил, — быстро поправилась она, — так уж сама про себя думаю, что к ней.

— А ты знаешь, мама, что она делала в Варшаве?

— Да что, училась там. Так Ендрусь говорил.

Юзя разразилась долгим пронзительным смехом, и ее разгоряченное лицо покрылось синими пятнами.

— Как ты, мама, легковерна, тебя не трудно убедить во всем. Если бы Ендрусь сказал, что Орловская отправилась на луну, ты бы и тогда поверила.

— А почему бы и нет? Зачем Ендрусю обманывать меня?

— Зачем? Ему стыдно признаться, что панна Янина, шляхтянка, образованная, из благородной семьи, была комедианткой.

— Комедианткой? — спросила старуха, не вполне понимая.

— Ну да. Вот такой, каких ты видела в Мехове, что скакали на конях и кувыркались в одних рубашках, помнишь, мама?

— Матерь божья! Юзя, что ты мелешь? — воскликнула старуха, заламывая руки. Она стояла перед дочерью и с каким-то ужасом, состраданием и печалью смотрела на нее.

— Я говорю правду, спроси Анджея, спроси кого хочешь. На станции лучше знают, это знают все в округе.

— Ну нет, не поверю, нет; да и зачем ей идти к этим самым комедиантам? Отец есть, деньги есть, и сама она девушка порядочная; э, нет, нет, — запротестовала старуха, стараясь воскресить в себе поколебленную на мгновение веру. — Такая пани не пошла бы в циркачки, да и на что ей это? — спрашивала она, не будучи в силах всего этого понять.

— По-разному говорят. Но ведь порядочная девушка, если б ей представился случай выйти замуж за такого человека, как Ендрусь, то и вышла бы, а эта нет, не пожелала… и сразу же удрала из дому. Ты прекрасно знаешь, мама, что делалось с Орловским: он чуть с ума не сошел от стыда.

— Правда, правда… Но на кой пес сдались ей эти комедианты? — Сердце старухи снова наполнилось сомнением и горечью.

— Быть может, она не посмела выйти за Ендруся, и ей пришлось удрать из дому! Рассказывают даже, будто Орловский выгнал ее! — многозначительно прошептала Юзя, не глядя на мать, которую эти слова обожгли огнем.

— Что ты говоришь, Юзя, еще услышит кто-нибудь! — испуганно покосилась она в сторону дверей.

— Я не стану повторять того, что все знают и о чем говорят, но ведь когда она была дома, то часто одна шаталась по лесу, одна ездила в Кельцы. Разве так должна поступать девушка из хорошей семьи? Ни в один порядочный дом ее и на порог не пустят. А что она делала в театре? Почему хотела отравиться? Ведь старик ее полуживую привез в Буковец; она лежала в больнице, об этом в газетах писали.

— Лежала в больнице? Хотела отравиться? В газетах писали? — повторила старуха побледневшими, дрожащими губами, и слезы, как горох, посыпались на ее бумазейную кофту.

— Все об этом знают. Только никто не знает, почему она пыталась отравиться. Но об этом не трудно догадаться, совсем не трудно. — Злая улыбка обнажила ее острые, собачьи зубы.

Старуха возмутилась.

— Нет, нет, — сказала она. — Поезжай к себе, поезжай. Никакой от тебя радости; как сатана — вносишь в дом только злобу да расстройство.

— Я правду говорю, ты еще убедишься в этом, мама, — заявила с уверенностью Юзя, поднялась, надела зеленую с белым пером шляпу, накинула бурнус и хотела на прощание поцеловать матери руку, но та поспешно отстранилась. Юзя презрительно кивнула и вышла.

Старуха продолжала стоять, не в силах заглушить в себе горечь и возмущение; счастье, о котором она давно мечтала, которое ей уже предвиделось, могло разрушиться. Янка, ее Янка, которую она так страстно желала видеть своей невесткой, была такой… Эта пани… Шляхтянка, которую так любит Ендрусь… Нет, нет, это неправда.

Ендрусь знал бы обо всем — он такой умный, ученый… Да, да, это, конечно, неправда, неправда, Юзя наврала. «У, змея подколодная, так и норовит ужалить», — прошептала она с гневом, глядя в окно на экипаж, огибающий клумбу и исчезающий под аркой ворот. Она немного успокоилась, но в глубине души сомнение продолжало бороться с желанием, чтоб это оказалось неправдой; ее простой, мужицкий ум не мог понять — почему такие женщины, как Янка, поступают в театр и делают то, о чем говорила Юзя, но вместе с тем крестьянская подозрительность не давала старухе покоя. Долго еще она терзалась этими мыслями и, не будучи в силах дождаться сына, пошла во двор.

Даже во флигеле слышен был ее бранчливый голос: она кричала на батраков, девок, доярок, заглядывала всюду — к свиньям, лошадям, овцам, курам и гусям, осматривала замки у амбаров и конюшен.

Она направилась в огород, где уже закончили ссыпать картофель, и вдруг услышала, как ее сын отчитывает Бартека; тот стоял перед ним с шапкой в руках и плаксиво оправдывался.

— Ты что натворил, болван эдакий! Я ведь тебе ясно сказал: синее письмо бросить в почтовый ящик в поезде, белое отдать начальнику.

— Так оно и было, два письма: белое и синее. Вы, вельможный пан, велели синее на паровоз, а белое начальнику.

— Почему же ты так не сделал? — спросил Анджей уже спокойнее, заметив приближавшуюся мать.

— Да вот, вышел и до самого леса помнил — белое начальнику, синее на паровоз, а потом дьявол все перепутал, что к чему — забыл. Синее стало там, где белое, а белое, где синее, а кому какое — не знаю. А на станции мне показалось, что синее начальнику, а белое на паровоз. Я, вельможный пан, помнил, хорошо помнил, да над лесом вороны закаркали, а я в них бросил камнем и пошел себе; до самого леса твердил: синее на паровоз, а белое начальнику, а в лесу-то все и перепуталось. Думал, думал — никак не вспомнить. Да вы не серчайте, ведь все знал, до леса твердил — белое, белое, белое — начальнику, начальнику…