Выбрать главу

Лишь Янка не участвовала в этом. В первые дни она была почти всегда одна и с мужем виделась редко. Иногда Анджей и вовсе не появлялся дома: велел приносить в поле обед, а вечером запирался с экономами в конторе; если и приходил ужинать в столовую, то уже такой усталый, что, не допив чаю, засыпал на стуле. Он извинялся перед Янкой, спрашивал, не скучает ли она, и брал ее иногда с собой в поле. Но, задетый за живое ее равнодушием, ее замкнутостью, а подчас даже барским пренебрежением ко всему окружающему, оставлял ее в покое; чтобы заглушить в себе боль и подавить гнев, который не раз закипал в ее присутствии, он целиком отдавался работе.

— Она еще не совсем освоилась и чувствует себя посторонней, чужой; уж ты, мама, позаботься о ней! — просил он мать.

— Не беспокойся, Ендрусь, я для нее все делаю. Надышаться, наглядеться на нее не могу.

— Почаще заходи к ней, разговаривай, а то она все одна и одна, скучает, наверное.

— Да как же мне с ней разговаривать? Не смею я. Иной раз прибегу с поля посидеть рядом да поболтать, а сама рот боюсь открыть. Такая умная, такая ученая, что я ей скажу. А скучать не скучает: весь день то на фортепьянах играет, то книжки читает; невестка моя — настоящая вельможная пани, ученая, — с гордостью добавила старуха; и все же ей было обидно, что она не может сблизиться с Янкой, что эта «ученость» мешает найти им общий язык. Чужой была им Янка, совсем чужой. Она пришла из другого мира, старики дивились ей, любили по-своему, но понять не могли, и постепенно в их старые души вкрадывалось недовольство, росшее по мере того, как они наблюдали за переменами, которые вводил в Кроснове Анджей с момента приезда Янки.

Несмотря на огромное состояние, они жили до сих пор как зажиточные крестьяне, может быть, чуть получше: спали во флигеле, ели то, что приготовит Магда, ездили в бричке, одевались как попало, экономили на всем, не ощущая особых потребностей. Теперь все пошло по-иному, Анджей — не для себя, ему было совершенно безразлично — ради Янки решил жить на широкую ногу: велел заполнить погреб съестными припасами, нанял повара, одел Бартека в ливрею, накупил экипажей. А несколько пар упряжных лошадей, стоявших в конюшне, были причиной постоянного недовольства старика.

— Эти кобылы жрут овса в два раза больше остальных и не черта не делают, разрази меня гром, — жаловался он потихоньку жене, не рискуя сказать об этом Анджею.

— Какой от них прок — убытки только. Если бы только лошади, а то еще этот чумной повар: столько яиц, масла и сметаны в неделю переводит, что раньше мы столько за месяц съедали, да еще остаток продать было можно.

— Разносят Кроснову по косточкам! — присоединялась к ним Юзя. — Но это только начало, увидишь, отец, что потом будет.

— Замолчи, дура, не твое это дело! — осаживал ее обозленный старик.

— Зато невестка — писаная красавица!

— Юзя, ты лучше ее не трогай, не то смотри у меня! — И отец, стукнув кулаком по столу, хватал шапку и выскакивал во двор.

— Подумаешь, красавица писаная, большая барыня, шляхтянка! Тьфу! На кой леший мне все это надо, — ворчал старик, раздраженный не только большими расходами, но еще и тем, что невестка его чуждалась. К тому же при ней он не смел ни ругаться, ни пить, а к обеду и ужину вынужден был умываться и переодеваться: Анджей строго-настрого велел ему это.

— Чего доброго, стану еще таким модником, что придется завести себе парикмахера, купить фрак, цилиндр и менять их каждый месяц, разрази меня гром! — то и дело говорил он Анджею.

— Что же, ты можешь позволить себе это. Денег у тебя хватит.

— Еще бы! Хватит и на большее! Что стоит по сравнению с нами хотя бы этот Ломишевский? Только всех и заслуг, что четверней разъезжает, а я бы его и помощником старосты не поставил. Или Зелинский. Подумаешь, помещики! Да я их всех вместе с потрохами купить могу, да и то всего не истрачу, — так ведь, сынок?

— Конечно. У них, кроме долгов, шляхетского звания да зазнайства ничего и нет. Потому мы и будем жить по-человечески.

— А как же мы до сих пор жили?

— По-мужицки! Ты вот не понимаешь, раз мы стали богаты, то и тратить должны больше, чем раньше. До сих пор мы делали деньги, а сейчас настало время зажить по-настоящему.

— Вот и живи, Ендрусь, коли у тебя такая болезнь быть вельможным паном, а я твоим доктором не буду и за лекарства платить не стану. За спесивым кумом не находишься с блюдом. Так-то оно, ваша милость, ясновельможный пан наследник! Хо-хо!

Анджей не выдержал и вышел, хлопнув дверью.

— Шляхта поганая! Барыня-невестка не может, видите ли, смотреть на мой кожух, сапоги мои воняют, духами на меня прыскать изволит. А, чтоб ее! — зашипел в негодовании старик и пнул ненавистные штиблеты, которые только что намеревался напялить на ноги, да так, что они разлетелись по комнате. Потом он выпил для успокоения водки, оделся и отправился в усадьбу.

Подобные беседы были и с матерью, которая ни за что на свете не хотела расстаться со своими домоткаными шерстяными платьями, платками и старыми крестьянскими привычками.

Но Анджей не уступал: не раз наблюдал он, как смотрела Янка на его родителей, и чувствовал, что они шокируют ее своей грубостью и мужицкой одеждой. Он полагал, что, переодев, тем самым приблизит их к Янке.

Однако это не помогло: Янка была рядом, но не с ними. Она по-прежнему жила в одиночку.

Иногда Янка выезжала со стариком в поле, обходила с матерью скотные дворы, навещала Юзю. Она пробовала заинтересоваться той средой, в которой жила, пробовала заняться домашними делами, но вскоре оставила всякие попытки, поняв, что это ее не интересует. Напрасно она внушала себе, что это ее дом, где ей предстоит прожить всю жизнь, и поэтому необходимо войти в колею здешней жизни. Но нет, у нее ничего не получалось, и она ждала чего-то. Чего — она сама не знала. Она чувствовала, что ей долго не выдержать среди этих глупых людей, которые отгородили ее от мира и ревниво стерегли, чтоб она даже в мыслях своих не могла убежать из Кросновы. И Янка замыкалась в себе, часами играла на рояле или одиноко бродила по парку, писала длинные письма Хелене и доктору, время от времени извещавшему ее о состоянии отца; она подолгу просиживала с книжкой в руках, уставившись в пространство, находясь во власти скуки и апатии. Чужая всему, что окружало ее, чужая самой себе, своим прежним мечтам и желаниям, своей прежней кипучей душе, она теперь переставала понимать себя. «Что случилось со мной!» — думала она и, не находя ответа, снова погружалась в апатию, лениво наблюдая за сидящим у подъезда Бартеком, который устало потягивался, с тоской поглядывая на поля, и жалобно вздыхал.

— Бартек!

Парень торопливо натягивал тесную ливрейную куртку, которую он сбрасывал с себя при малейшей возможности, и, вытянувшись в струнку, покраснев, смотрел на Янку.

— Что с тобой? Почему ты так тяжело вздыхаешь?

— Да вот… да вот… Тошно мне, пани, — жаловался он робко.

— Я думала, тебе хорошо, ведь ты все время сидишь в тени и ничего не делаешь.

— Оно будто и так, отдыхаю, в холодке сижу, только… — Он задумчиво чесал в затылке, вытирал рукавом вечно потное свое лицо, — только не привык я к безделью, тянет меня в поле, к работе. А тут что? Сидишь, как цепная собака в будке, и глядишь, как другие парни едут с песней. Да и смеются все надо мной, — чуть не плача говорил он.

— Смеются над тобой?

— Ну да, говорят, лакей, похож, говорят, в этой дурацкой ливрее на заморскую обезьяну, всего-то дела у тебя, что расчесывать хвосты господским собакам. Вот паскудники, — и он сжал в ярости кулаки, но, опомнившись, замолчал в замешательстве.

Янка не заговаривала с ним больше. Она шла по анфиладе великолепных комнат, где ее встречали полумрак, тишина и прохлада. Старые портреты смотрели на нее выцветшими глазами, в которых застыла печаль предметов усталых и неодушевленных. Бронза, позолота, мрамор, решетки каминов, лепные потолки, тяжелый шелк портьер и обивки были сумрачны до удручения, поблекшие зеркала — глаза этих пустых залов — пожелтели, словно в чахотке, букеты роз, левкоев и астр разливали тяжелый, удушливый аромат и своей яркостью только подчеркивали пустоту, которую ощущала в своем сердце Янка.