Мои щеки немеют оттого, что на протяжении всего собрания я пытаюсь улыбаться, пытаюсь доказать, что на самом деле со мной все о’кей.
После того как собрание заканчивается, Сильви провожает меня к автомобилю.
— Все будет хорошо, — говорит она. — Сейчас ты, конечно, в шоке, но тебе пора начать разбираться со своей жизнью, и это послужит для тебя отличным толчком.
Я больше не могу слышать такие слова, я их просто ненавижу.
Вот вам и большая жизнь, которая мне предначертана. Вот вам и любовные чары.
Я всего лишь хочу, чтобы люди, черт их возьми, перестали твердить мне, что мои паскудные трагедии того и гляди пойдут мне на пользу.
8
БЛИКС
Я умру очень скоро и хочу устроить себе веселые ирландские поминки, хоть я и не ирландка. И хотя предполагается, что во время собственных поминок ты уже мертв, я считаю, что это не обязательно. Насколько мне известно, насчет поминок вообще нет особенных правил. А если они и есть, то это неправильно. И у меня будет по-другому.
Так или иначе, я люблю множество людей и жажду собрать их вместе, чтобы можно было обняться, расцеловаться и попрощаться с ними. Я могу сделать им небольшие подарочки, рассказать о своих пожеланиях, мы бы устроили барбекю, приготовили много старых добрых салатов и пили виски, и все бы болтали и смеялись, танцевали и плакали. Я хочу бумажные фонарики, гирлянды и свечи. И может быть, спиритический сеанс, и громкую музыку, и чтобы Джессика сыграла на лютне, а Сэмми — на ударных. Мы разожжем костер, и я сожгу вещи, которые больше не нужны мне, вещи, которые я хочу преподнести вселенной.
Я хочу, чтобы мы все взялись за руки и станцевали паровозиком. Я слишком давно не танцевала паровозиком. Сейчас, когда Кассандра отожрала от меня такой большой кусок, будет так здорово и важно вспомнить тот самый момент танца паровозиком, когда поднимешь глаза и видишь одновременно всех, кого любишь, — может быть, это сделает расставание не таким болезненным.
Я постараюсь уговорить Патрика, чтобы он поднялся к нам, хоть он и откажется. Может, он и придет, потому что это будет моим концом, а когда он увидит, что люди добры, то изменит свою жизнь и снова вернется к живым. Может быть, я сумею объяснить, что любовь уже идет к нему, что мне известно: нечто неожиданное и чудесное выстраивается в невидимых сферах, и ему нужно только поверить в это. Чтобы с ним случилось что-то хорошее, нужно, чтобы он хоть чуть-чуть открылся навстречу, и что-то вроде нашего совместного танца паровозиком может стать хорошим началом.
Я говорю Хаунди, что мы назовем это отвальной Бликс. Он не особенно задумывается над концепцией принятия смерти, но бог мой, вечеринки-то он любит, я слишком хорошо его знаю: он думает, что после вечеринки, особенно если она выйдет веселой, я, возможно, начну отвечать на письма из онкологического центра, в которых меня уговаривают приступить к реализации нашего «плана лечения».
— Как знать? Может, после своих медицинских вузов они все-таки чему-то научились и сумеют тебя вылечить, — говорит он.
Ах, дорогой, чудесный Хаунди с его красным грубым лицом, белой бородой и раскосыми голубыми глазами, мутноватыми после стольких лет, проведенных в работе под палящим солнцем без защитных очков. Я всегда говорила ему, что у него душа поэта, а еще и морская душа, что несомненно. Он всегда был ловцом омаров, который теперь пересажен на городскую почву; он топчет ее и ведет себя так, будто земля — это вынужденный компромисс. Ну кто в здравом уме мог бы предположить, что я стану женщиной ловца омаров и буду ходить с ним на лодке между Бронксом и Лонг-Айлендом, ставя сети! Однако так и вышло.
— Нет, — не соглашаюсь я. — Доктора отрежут от меня кусок, а мне нужны все мои куски.
— Кусок с раком тебе не нужен, — говорит он. — Не думаю, что он может тебе пригодиться.
Я лишь улыбаюсь, потому что Хаунди не знает того, что известно мне: как бы глупо это ни прозвучало, иногда тебе приходится жить бок о бок с чем-то нежелательным, вроде рака, и делать так, чтобы это помогло тебе прочувствовать жизнь глубже, чем когда-либо раньше. Если бы мы все жили вечно, говорю я ему, жизнь не имела бы никакого смысла. Почему бы тогда не принять неизбежное, не приготовиться к нему, не полюбить его?
— Кому нужен смысл, когда у нас есть эта жизнь? — спрашивает Хаунди. Он протягивает руку и обводит ею все вокруг: наш дом, осколки пронзительно голубого неба, виднеющегося между крыш, парк через дорогу, где, раскачиваясь на качелях, кричат от восторга дети, и море, которое раскинулось в нескольких милях отсюда и которое он, по его собственному утверждению, может слышать.