Но с первых же дней акции Али столкнулся с проблемой – куда девать вынутую из ящиков корреспонденцию? Сообщники все сдавали ему под отчет. А дальше? Сжечь такое количество бумаги незаметно было нельзя. И негде. Дома хранить опасно и опять-таки негде. И он задумал хитрый план, рассчитанный на любовь немцев к порядку. Он, идиот, стал письма в баки для пищевых отходов выбрасывать. Складывал в целлофановый мешок, картофельными очистками и прочими объедками сверху посыпал и, как стемнеет, выбрасывал. Думал, уж где-где, а в пищевых отходах немцы искать макулатуру не будут. Им такое в голову ни за что не придет. И перемудрил.
Если бы он выбрасывал письма в контейнер для бумаги и картона, никто их среди прочего, может, и не обнаружил бы. Ну, а там, куда мусоровоз пищевые отходы вывозил, мешки с письмами бросились кому-то в глаза, так как выглядели сильно не на своем месте. Этот кто-то позвонил куда следует и сообщил о подозрительном непорядке. Назавтра же власти посадили в мусоровоз полицейского, и он исследовал каждый бак перед тем, как подъемник опрокинет его в машину. Мусорщиков он своими исследованиями вконец задолбал, но бак с очередными письмами нашел.
А дальше уже совсем все было просто. Два агента залегли у мусорной площадки за туями в траве и стали наблюдать в прибор ночного видения, кто что выносит и куда выбрасывает. Они и застукали Али с поличным мешком, они его и повязали.
И с тех пор Брунгильда в политику не вмешивается до такой степени, что газет в руки не берет. Ее ведь тоже таскали в отдел по борьбе с терроризмом. Выясняли, какие она имела связи с Али.
Она им говорила:
– Ну какие я могла иметь с ним связи? Только непосредственные.
– А больше никаких? – спрашивали борцы с террористами.
– Больше никаких.
Но они не верили и еще долго Брунгильду терроризировали. Искали оружие и взрывчатку в склепах, которые Брунгильда курировала, домой к ней приходили с дурацкими подозрениями и вопросами. Проверяли телефонные переговоры. Больше всего их заинтересовали женщины по всей Германии, которым она якобы звонила и назвонила на четыреста евро.
– Женщины? – удивилась Брунгильда и тут же поняла, что этот кобель звонил за ее счет всему своему гарему. – Ну сволочь! – сказала она вслух. – Ненавижу!
И сказала:
– Этого я ему никогда не забуду.
Забыла, конечно. Сердце-то у нее доброе. И рождена Брунгильда не для ненависти, а для любви. Для любви к кому угодно – к людоеду, антисемиту, диверсанту, а то и вовсе к Лопухнину. Извините за выражение.
5. Русская любовь Брунгильды
Знала бы Брунгильда, что у нее с этим русским будет впоследствии столько разнообразных хлопот и такая с ее стороны любовь, она бы им сразу пожертвовала. Ради светлого своего будущего. И лучше бы себе какого-нибудь вьетнамца подобрала непритязательного. А то и афрогерманца на худой конец.
В нем, если разобраться, ничего такого и нет, в русском этом. Одна мечтательность. Бывало, смотрит он на Брунгильду, взглядом в грудь ее идеальную упершись, и губами шевелит. Это означает, что о чем-то он грезит. Или, может быть, размышляет печально. И печаль его, конечно, светла.
Вот эта вот нежная печаль в его глазах и подвигла Брунгильду на тесный с ним контакт и связь, включающую в себя еженедельную любовь до поросячьего визга. Такой печали в глазах ни у вьетнамца, ни у негра, ни тем более у единокровного бюргера не найдешь, сколько ни ищи. В них все, что угодно найдешь, только не печаль. А Брунгильде, перепробовавшей на своем коротком веку достаточное количество мужчин разных подвидов и семейств, хотелось чего-нибудь экзотически красивого. Русский же ее был красив и экзотичен, как полубог. А не так, как Гансик. Такая экзотика, если откровенно, – это уже лишнее.
Зато с нынешним ее мужчиной не стыдно из хорошего автомобиля на люди выйти, и в ресторан зайти – пива выпить с сосисками – тоже одно удовольствие. Да она и в театр с ним ездила, в оперу города Хемница, который при демократах числился Карл-Маркс-штадтом, центром тяжелой промышленности и социалистического фигурного катания. И везде, даже в фойе оперы, на них люди приятно оглядывались. На нее – мужчины, а на русского – женщины. А как оглядывались в банях! Когда русский уговорил ее устроить познавательный тур по немецким местам общего пользования. Брунгильда знала, что чертовски хороша собой и принимала мужские взгляды как должное, в смысле, как данность. А что до женского внимания к ее русскому товарищу – поначалу это слегка раздражало и будило нездоровое желание показать средний палец руки или что-нибудь более значимое. А потом она сказала: “Смотрите, завидуйте, я с мужиком, какой вам и не снился”, – и купила русскому на распродаже уцененный костюм от кутюр. В полоску. Чтобы легче было им гордиться. В некоторой, конечно, степени. Потому что русский, он все же русский и есть. Русский и никакой другой. Хоть ты на него костюм надень, хоть в Европу впусти, хоть в любое другое приличное место на карте мира. С русского какой гамбургский спрос? Ну не знает он, что цивилизованные деловые люди любви традиционно посвящают пятницы, – он каждый день с кем-нибудь перепихнуться норовит и каждый вечер. От вечного избытка чувств и безделья. И что дорогу положено на зеленый свет переходить, он не знает. Потому теперь и лежит в травматологическом отделении клиники, из мелких осколков собранный и скроенный заново. Лежит в гипсе безжизненно и не шевелится, Scheisse. А Брунгильда его проведывает. Кстати, по пятницам. Хотя могла бы это время посвящать более интенсивным занятиям. И удовольствие от них получать более интенсивное. Могла бы, но не посвящает и не получает. И сама себе удивляется. Потому что мало ли на свете доступных мужчин? Тем более русских. Тот же хирург в клинике. Москвич, красавец, золотые руки, зарплата, как у президента, и фамилия, несмотря на русскость, человеческая и совсем немецкая: Дикман. А ее на этом Лопухнине заклинило, как ненормальную. При том, что он и русский-то ненастоящий. Чего-то в нем подмешано там, от евреев вроде бы.