Таким образом я узнал, что старикам с бутылками делали операции по удалению гипертрофированной предстательной железы, закрывавшей иногда наглухо выход из мочевого пузыря. Тогда операцию делали в два этапа, и между первым и вторым проходило порядочно времени, которое больные и коротали и урологическом корпусе с подвешенными ниже пояса бутылками.
В палате, в которую я попал, таких стариков было семеро. Они ждали второй операции, заключительной, и были настолько зациклены на ней, что говорить с ними не хотелось. К тому же мне было тогда 38 лет, до старости еще оставался немалый срок, и обычный больничный эгоизм позволял мне до поры не обращать особого внимания на этих стариков.
На больничном жаргоне их называли «поллитрами» или малозвучной аббревиатурой «ЖЭПЭ» (железа предстательная), а то и еще малозвучнее, Альберт Швейцер называл сообщество больных "братством боли". Что же, наверное, в его больнице, затерянной в джунглях Габона, при таком враче, как он, и больных аборигенах из обитателей этих джунглей, естественных и непосредственных, так оно и было. А вот в нашей больнице, куда нередко попадали люди с изломанными судьбами, с самыми различными, иногда противоположными взглядами, все обстояло значительно сложнее и ни о каком всеобщем «братстве» говорить не приходилось.
Впрочем, в первые дни пребывания в больнице, я особо и не хотел никаких контактов, всеми помыслами рыл там, где среди пышной природы Подунавья, в черных прямоугольниках раскопов, медленно выходили под лопатами, ножами, кисточками, скальпелями, каждый раз неожиданно и прекрасно, древнее оружие, украшения, орудия труда, остатки различных сооружений, веками погребенные, но не уничтоженные.
Однако больница сама властно и грубо вторгалась не только в мой новый быт, но и в сны мои. Хочешь — не хочешь, надо было обживать мое новое обиталище, обретать в нем свой статус…
Прямо напротив входной двери в наш корпус расходился небольшой вестибюль и лестница, ведущая р второй этаж в женское отделение. Через весь первый этаж тянулся длинный коридор. Слева в него входили двери из операционной, ординаторской, процедурной, халатной (тогда в больницы всем, даже посетителям, разрешалось входить только в белых халатах), столовой, кабинета Дунаевского. В процедурной, где помимо обитого клеенкой лежака и двух стеклянных шкафчиков с лекарствами стояло зловещее гинекологическое кресло для всевозможных урологических исследований, часто очень тяжелых. Больные прозвали его «козой», вероятно из-за двух сверкающих никелем, торчащих вперед подпорок для ног. Влезть "на козу" и сидеть на ней было не только тяжело морально из-за беспомощной и даже унизительной позы, но и сопряжено с очень болезненными процедурами.
По правую сторону в коридор выходили двери из палат и бельевая, где хранились простыни, одеяла, подушки, клеенки, судна, утки, халаты, пижамы и прочий жалкий скарб корпуса, а также дверь из туалета. Место кастелянши было вакантным, и ее обязанности, как теперь говорят, на общественных началах, исполняла операционная сестра Мария Николаевна.
Посередине коридора стоял столик со стулом, над ним висел шкафчик с лекарствами. Это был пост дежурной сестры. Санитарок или нянечек в мужском отделении было две — могучая и грубоватая тетя Клава и Авдотья-квадратная, неопределенного возраста женщина с сильно приплюснутым посередине носом и очень красным лицом по прозвищу Кнопка. Санитарок был явный недобор. Да и кому же хотелось идти на эту работу, да еще за 300 тогдашних рублей в месяц. Впрочем, недобор был и среди медсестер — ведь получали они всего в два раза больше санитарок, а ответственность было огромной, да еще приходилось выполнять множество дополнительных обязанностей. Врачей помимо Дунаевского было двое: Демьян Прокофьевич, жгучий брюнет с тяжелым взглядом и еще более тяжелой нижней челюстью, по слухам хороший специалист (да плохого Дунаевский и не стал бы держать), но человек очень жесткий, и молоденькая белокурая приветливая Раиса Петровна, которая сразу же вызывала симпатию, и я был очень рад, что именно к ней. Однако, когда за день до операции она во время утреннего обхода попросила меня зайти в процедурную, я почувствовал себя не очень хорошо, заподозрив неладное. Я не ошибся. Когда пришел, Раиса. Петровна сказала, что придется сделать повторную цистоскопию и тут же вколола в вену специальную синюю жидкость. Суть варварского, дикого по болезненности анализа заключается в том, что в мочевой пузырь вводят через канал стержень с небольшой электрической лампочкой на конце, а на другом конце стержня имеется зеркало. Врач включает лампочку и смотрит в зеркало, как скоро и с какой интенсивностью каждая почка сбрасывает синюю жидкость.
Кряхтя взобравшись на «козу», я жалобно попросил Раису Петровну:
— А нельзя мне ввести туда что-нибудь обезболивающее?
Она взглянула на меня своими ясными глазами и, поколебавшись, сказала почему-то вполголоса:
— Хорошо, но только с одним условием. Здесь нужно особое средство. У нас его очень мало, так что никому не рассказывайте.
Я клятвенно обещал хранить тайну, и Раиса Петровна действительно ввела мне шприцем какую-то бесцветную жидкость и через несколько минут приступила к анализу. Было больно, но не в пример тому, как в первый раз. Вообще вполне терпимо и во время этой довольно длительной процедуры мы говорили о русской поэзии и по просьбе Раисы Петровны я читал ей наизусть Гумилева и Георгия Иванова. Когда я, наконец, благополучно слез с «козы», Раиса Петровна сказала:
— Да, операция нужна и по крайней мере с этой стороны противопоказаний нет.
Я горячо поблагодарил ее, и далее, в порыве чувства признательности, поцеловал. Раиса Петровна покраснела:
— Ведь вы культурный человек, Георгий Борисович, разве вы не могли понять, что туда нельзя, да и некуда вводить обезболивающее. Я впрыснула вам дистиллированной воды. Это называется психотерапия.
Нужно ли удивляться тому, что после этих слов я поцеловал ее еще раз.
В палате меня между тем поджидали два безбутыльника, с которыми я уже успел свести знакомство. Один из них, лет сорока пяти, невысокий, с правильными чертами лица, был, что называется, на диво сложен. Даже наша дрянная больничная амуниция — халат и пижама, — выглядели на нем как-то элегантно. Чувствовалось, что он привык носить форму. Звали его Владимир Федорович и отличался он неизменной корректностью и сдержанностью. Он был капитаном дальнего плавания и ходил на своих сухогрузах по многим морям. Как-то неподалеку от берегов Англии у него внезапно начался приступ аппендицита, а судовой врач, как на грех, сам лежал с тяжелым сердечным приступом. Сухогруз срочно пришвартовался в Ливерпуле, и в местном госпитале ему немедленно сделали операцию. Он лежал на койке у окна, когда весьма плотный санитар влез на подоконник, чтобы перевесить штору.
— Смотрите, не свалитесь на меня, — пошутил Владимир Федорович.
— Ну, что вы, сэр, — улыбнулся английский санитар и тут же брякнулся прямо на Владимира Федоровича. Пришлось снова накладывать швы, но все в конце концов обошлось благополучно, и Владимир Федорович прилетел к порту приписки своего сухогруза Ленинград. Однако через несколько месяцев, с той стороны, где была сделана операция, у него появились ноющие боли. Рентген показал, что там находится какой-то посторонний предмет. Владимира Федоровича отправили в Москву, к лучшему хирургу-урологу Дунаевскому. Тот не медля положил капитана на операционный стол и извлек из него забытый во время удаления марлевый тампон, который, постепенно обызвестковываясь, твердел и причинял капитану такие боли. Второй безбутылочник, лет двадцати пяти-тридцати, рыжий неугомонный верзила Степа был боцманом на пассажирском пароходе «Россия», приписанным к одесскому порту. Он попал в больницу с тем лее, что и я, почему-то не доверяя своим одесским врачам.