…Утром на обходе была только Раиса Петровна. Тут же больничный «телеграф» принес скорбную весть. Двоюродный брат Льва Исааковича, горячо любимый им, композитор Исаак Дунаевский скоропостижно скончался и сегодня — похороны. Принесли эту весть пришедшие меня проведать капитан Владимир Федорович и боцман Степа. Я предложил послать Льву Исааковичу телеграмму с выражением соболезнования. Все мои однопалатники согласились, морячки тоже, а Степа взялся пролезть через ограду, там где густо разрослись деревья, эту телеграмму отправить. Мы составили телеграмму, и Степа, только отмахнувшись, когда я протянул ему деньги, с необыкновенной для его комплекции быстротой исчез из палаты и уже через полчаса вернулся с квитанцией.
Весь день наша палата, да и весь корпус, обсуждали смерть Дунаевского. А вечером неожиданно дверь нашей палаты отворилась и вошел Лев Исаакович, но не в белом халате, а в строгом черном костюме. С непроницаемым лицом он обошел палату, каждому из нас протянул руку и ушел.
— Да, — протянул Марк Соломонович, — Льва Исаакович — это человек. Только сердце — не шкаф. Нельзя все загонять в него — разорвется, А ведь сказано в писании: "Больше всего хранимого храни сердце свое, потому, что оно источник жизни…"
В больнице, а уж тем более в корпусе и в палате все, кто интересуется, многое обо всех знают. Я уж знал, что Мустафа — татарин из московских дворников, династии которых и доныне не перевелись т столице, как исчезли, например, татары-старьевщики бродившие по дворам и монотонно кричавшие "Старье берем, бутылки покупаем!", или китайцы — продавцы пищалок и разноцветных бумажных игрушек, или китайцы — непревзойденные прачки.
Марк Соломонович много раз на день сам заявлял что он сапожник. В этом была и правда, и нечто от смирения, которое паче гордости. Ведь он был не просто сапожником, а классным модельером дамской обуви.
Дмитрий Антонович служил чиновником в каком-то из престижных министерств, кажется, внешнее торговли. Он отличался довольно обычной для многих министерских работников того времени серостью консервативностью, чтобы не сказать убогостью мышления, приверженностью к тому, чтобы все явное делать тайным.
Главное в Павлике находилось под тем проволочным каркасом, что соорудил над его кроватью Марк Соломонович. Ни о чем другом как-то не хотелось; узнавать. А все-таки я спросил его:
— Пашка, почему профессор сказал, что ты с ним одного поля ягода?
На это Павлик хмуро ответил:
— Сказал — значит знает. А ты не завидуй — завидовать нечего.
И я отстал от него.
Ардальон Ардальонович был старым московским адвокатом, по слухам очень богатым во время НЭПа У него были камни в печени, а операция почему-то противопоказана. Дунаевский пытался что-то сделать и так…
Наутро Лев Исаакович, хотя и более бледный, чем обычно, был на обходе. Мне он велел продезинфицировать шов, удалить катетер, разрешил садиться и поворачиваться на левый бок. Я почувствовал большое облегчение. Внимательно осмотрев Ардальона Ардальоновича, он сделал ему какие-то новые назначения, тут же записанные дежурной сестрой Любой.
Дмитрий Антонович получил тот же ответ на вопрос, который задавал каждый день.
Когда Дунаевский спросил Марка Соломоновича, есть ли у него жалобы, тот, помедлив, видимо, поколебавшись, сказал:
— Нету, нету, Льва Исаакович, но вот мы все…
Однако Дунаевский резким движением руки прервал его и перешел к Павлику. Возле его кровати он пробыл гораздо дольше, чем у всех остальных и на прощанье сказала, как и всегда:
— Так вы держитесь, Павел Васильевич!
— Да, — со значением ответил Павлик, — как вы говорите, нам иначе нельзя.
Дунаевский, слегка переменившийся в лице, погладил Павлика по груди и вышел.
— Марк Соломонович, какого черта вы не сказали профессору, что у вас снова появились боли? — спросил я.
— Ах, Гришенька, — вздохнул старый сапожник (он упорно называл меня Гришей, хотя прекрасно знал, что меня зовут Георгий, и я примирился с этим), — время врачевать и время убивать, время жить и время погребать. Только и дела теперь Льве Исааковичу, что до моих болячек. Ты вот лучше объясни мне, раз Льва Исаакович не хочет, ты ведь человек ученый, зачем Никитка с Булганиным по Индии шастают? Ведь не затем лее только, чтобы "Бхай! Бхай!" кричать? — попытался он перехватить инициативу и направить разговор на другую тему.
— Откуда мне знать? — раздраженно ответил я.
— Ну, может, потому что вот Индия недавно стала независимой. Это огромная страна, и она очень много значит в Азии, а мы на две трети — азиатская держава. Вот они и хотят наладить дружбу и всякие там связи.
— Может быть, может быть, Гриша, — почему-то вздохнул Марк Соломонович, — только мне сдается, что сначала надо в своем доме разобраться, а потом уже шататься по чужим. Как сказано в книге Иова: "Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это, где путь к жилищу света и где место тьмы?"
— Ваше политическое мышление, уважаемый Марк Соломонович, отличается трезвой реалистичностью и зрелостью, — вмешался в разговор Ардальон Ардальонович. — Однако, чтоб отделить свет от тьмы, надо иметь опору, а если не имеешь, создать ее. Для этого есть много разных путей. Как говорят англичане: черная курица несет белое яйцо. Только вперед лезть не советую. Вы любите ссылаться на Святое Писание. Так вот, в Книге притчей Соломоновых, если не ошибаюсь, в первой главе, сказано: "Доколе глупцы будут ненавидеть знание?" Заметьте, премудрый Соломон, сын Давида, правивший еще в X веке до нашей эры, только ставил этот вопрос, но не отвечал на него. А вопрос актуален и поныне.
Марк Соломонович вскинулся и густым басом произнес:
— В той же главе сказано: "Упорство невежд убьет их".
— Не пойму я, — с досадой сказал вдруг Дмитрий Антонович, вмешавшийся в этот богословский спор, — что это вы оба лопочете? А только чую: чтой-то не то.
— Это вам мерещится, почтеннейший, — насмешливо улыбнулся адвокат, — праздный мозг, знаете ли, — это мастерская дьявола. Так что вы не напрягайтесь.
— У, недорезанный, — с ненавистью прошипел Дмитрий Антонович, повернулся своим грузным телом, накрылся одеялом, и, как он не раз говорил мне, наверно, подумал: "Ну, попал на малину. Жид на жиде сидит и жидом погоняет. Главный врач — жид, и в палате жид, а кто не жид, все одно под их дудку пляшет. Да, еще инородцы, как этот хурды-мурды клятый, а русские — надо еще проверить, какие они русские. Занесло меня в этот зверинец, мог сейчас в Кремлевке лежать среди своих… Надо же, уговорили: лучший уролог в стране. Сгноить их бы всех лучших, все равно толку от них не добьешься. Небось в душе хихикает, смерти моей дожидается. Да, все прахом идет с тех пор, как родной отец умер. Истинно русским людям проходу не стало. Да, крутенек был хозяин, а как с нами со всеми можно? Он, даром что грузин, а за русских горой стоял. Теперь плачутся — многовато подчищал. А кто бы иначе на Волго-Доне, на БАМе, на всех великих стройках коммунизма вкалывал? Наши знали, кого брать, а кого — нет. Вот меня лее никто не тронул… Теперь-то что делается, повылазили отовсюду всякие… Пока только шепчутся, а того гляди и до дела дойти может." При этой мысли Дмитрий Антоновича стал бить озноб, но он вернул себе самообладание привычным рассуждением: "Появится новый хозяин, обязательно появится. Да еще истинно русским будет. И все эти погрызут мерзлую пайку и кайлом помахают". С этими приятными мыслями Дмитрий Антонович, гоня привычный уже, но все равно жуткий страх, мирно уснул.
… С каждым днем я поправлялся, и вот уже наступило утро, когда с трудом после десятидневной лежки, опираясь на Галю, встал. Голова у меня кружилась, ноги подкашивались, да и Галя вся дрожала. Спотыкаясь и поддерживая друг друга, мы добрели до открытого окна. Больничный сад, уже виденный мною много раз до операции, теперь показался каким-то особенно свежим и красивым. Обратно до койки я дошел сам и сказал порозовевшей Гале:
— Спасибо, я не забуду, что с твоей помощью сделал здесь первые шаги.