Кое-что, однако, полковнику удалось записать на память. Это, конечно, не документ, с которым можно оперировать, но тем не менее...
Вот письмо, датированное 9 июня:
«...Немцы подвозят к Ковелю все больше и больше войск. Все наличные войска посылаются к Брусилову, чтобы дать ему как можно больше подкреплений... опять начинает давать себя чувствовать этот проклятый вопрос о снарядах для тяжелой артиллерии..,»
Писем, адресованных царем ей лично, Вырубова не читала, но сведения, нужные полковнику, передала. Распутин настаивал, чтобы царь сам приехал в Царское и дал отчет по интересующим его вопросам — о закрытии Думы, о Сазонове, о диктатуре Штюрмера, о Шуваеве... Все это старо и уже не пригодится. Но надо отдать справедливость: старец действует на совесть... 9 июня царица пишет: «Скорее вызови Штюрмера, т. к. очень медленно все делается. Они спешат провести свои мероприятия до решительной схватки на фронте. Протопопов уже за границей — к свиданию с Варбургом должна быть картина ясна...» «Это вам не газетные разоблачения, почтеннейший Иван Федорович! Протопопов — полномочный посланник ее величества — обсуждает с германским представителем условия сепаратного мира! Это ли не «детектив»?»
«В будущий вторник начинается наше второе наступление там и выше, почти на всем протяжении фронта...» — пишет царь.
Резанцев шевелил усиками, когда слушал эту наивную шифровку. Получив ее, немецкое командование прекрасно знало, куда и когда направить свой удар... Так оно и было...
А вот сведение совсем новенькое: «...Завтра начнется наше второе наступление вдоль всего брусиловского фронта. Гвардия продвигается к Ковелю...»
«Нет... это даже скушно!»
Полковник захлопывает дверцу конторки, защелкивает ее на замок и медленно прогуливается по комнате.
Не о такой спокойной, легкой деятельности мечтал он в свое время, Он подходит к окну. Окно открыто настежь. Пыль не достигает его, легким сизым туманом колеблется ниже, оседает на крыши двухэтажных домов, на прохожих, на жалкие деревца... В квартире тихо...
«Почему ее не слышно? — спрашивает себя Резанцев.— Что за дурацкая манера сидеть притаившись, как кошка, выслеживающая мышь...»
— Зося! — кричит он.
Ответа не следует. Но после продолжительной паузы глуховатый голос раздается у порога запертой двери: — Ты меня звал?
— Нет! — резко отвечает полковник и решительно идет к письменному столу.
XXIII
В войне начался перелом к лучшему — это мог установить не один Резанцев. Достаточно было поглядеть сводки и взглянуть на карту Западного и Восточного фронтов. И перелом этот сказался благодаря усилиям и доблести войск Юго-Западного фронта, настойчивости и таланту его главнокомандующего. Левое крыло русской армии размахнулось широко и сильно, как упругое крыло сокола, в то время как правое его крыло беспомощно и оцепенело влачилось по земле...
Все четыре армии Брусилова были в непрерывном движении и исподволь тянули за собою пятую, вновь присоединенную к Юго-Западному фронту, армию Леша. С неизменным успехом и уверенностью вели свои войска от победы к победе старые ветераны войны — Сахаров и Лечицкий. Методически продвигался вперед осмотрительный, хладнокровный академист Щербачев, старался не отставать от них и часто перегонял их очертя голову кидающийся на врага, истерический Каледин, убежденный, что ему досталась самая трудная и неблагодарная доля. Даже командующий крайней правофланговой армией Леш, накрепко связанный давними узами подчиненности с неподвижным «срединным» Западным фронтом, не мог не напрягать своих мышц и не способствовать стремительному размаху соколиного левого крыла.
Брусилов не мог не радоваться успехам своего фронта, а торжества в душе его не было. Чем больше успехов достигали его войска, тем сумрачнее и озабоченнее становилось его лицо, Он стоял один перед врагом. Он должен был преодолевать не только зависть тупых голов, завидующих «счастью» пытливой мысли, но — что всего трагичнее, безоружно противостоять злой воле предателей, в чьих руках были — власть и закон. Для борьбы с ними у Брусилова не было ни сил, ни умения. И когда пришла наконец пора осуществления его замыслов, когда все ярче возгоралась его воинская слава,— именно тогда, и в самые счастливые дни побед, Алексей Алексеевич почувствовал всю горечь своего бессилия, всю безнадежность своих попыток.
«Да полно, в чем же мои заслуги, если ценою такой великой крови мой фронт достигает столь ничтожной победы?— спрашивал он себя в одинокие часы ночного бодрствования.— Нужна ли она мне такой? А если нужна, кто же такой я? Преступник? Ведь ясно, побед этих не хотят там — наверху. . Теперь мне это понятно... Страшно, мерзостно, но понятно... А что отвечу перед судом истории? Вел армию русскую к победе... Достигал и достигаю в меру моих сил и разумения того, к чему стремился. Помог русскому солдату, как твердо решил еще тогда, когда взял командование фронтом, испытать свою силу и поверить в ее несокрушимость. В этом вижу исполнение долга. Но что, если мой личный выигрыш как полководца, мой воинский труд сводится на нет преступной волей, более могущественной, чем вражеское оружие? Что тогда?.. Как быть мне — главнокомандующему?»
На этот вопрос у Брусилова ответа не было. Было одно: ясное сознание, что его фронт предоставили на произвол судьбы, а следовательно, надо поворачивать эту судьбу по-своему. Отказываться от усилий позорно. Надо продолжать делать, что можешь.
В глубоко запавших светлых глазах его резче выступало напряжение неугасимой воли. Брусилов сжимал худые кулаки, плотно упирая их о доску письменного стола, оглядывал белые стены рабочего кабинета, по которым медленно колебались полосы тени и света, потом со снисходительной улыбкой начинал перебирать очередную корреспонденцию, адресованную ему лично. В большинстве — восторженные приветствия, панегирики, даже стихи...
Какой-то Владислав Федорович предлагает свое «шато» ясновельможному генералу Брусилову для жизни под Тарнополем. «Он уверен, что оказывает мне огромную честь и несказанную радость»,— мелькает добродушная мысль... А вот в том же роде... Тщеславная и глупая восторженность: «Ваш меч, тяжелый, как громовая стрела, прекрасен... Молнией сверкнула она на гневном пурпуре запада и осветила радостью и восторгом сердца России...»
— Грамоте следовало бы поучиться, ваше сиятельство! — громко произносит Брусилов. — А еще общественный деятель!
Алексей Алексеевич мнет папироску, которую долго держал в руке, не прикуривая. Папироска летит в дальний угол комнаты.
«Князь Львов (61) пафосно восторгается мною... потому что счастлив за Россию?— спрашивает себя Брусилов насмешливо.— Счастлив за тех, кто ставил свою жизнь на карту?.. Нисколько. Или так ценит меня, что не в силах удержаться от громких слов?.. Ничуть. Меня как военного, да еще кавалериста, он — рафинированный европеец - внутренне презирает... это всего лишь мелкая политическая игра. Детская игра в оппозицию! Телеграмму эту он читал своим приверженцам и пожинал горячие аплодисменты. А приверженцы разнесли ее по всей Государственной думе, по всему городу. И политический бум готов!..»
— Шут с ним!— снова произносит Брусилов и, отложив телеграмму, достает новую папиросу, закуривает ее.
Перед ним письмо на шести страницах. Алексей Алексеевич его читал раньше. Автор письма — умница, злой, вес, что он пишет,— правда... Прекрасный военный, недюжинный генерал... Но... Морщась, обволакивая себя папиросным дымом, Брусилов читает вторично письмо Андрея Медардовича Зайончковского, командира 30-го корпуса, так хорошо себя показавшего в последних боях.
«...Надо быть на месте бывших боев, чтобы видеть, как дрались и что сделали солдаты тридцатого корпуса. Я откровенно докладываю, что это было геройское поведение, которого даже я не ожидал от полков, столь мною любимых. Мы все решили оправдать ваше к нам доверие и ласку, и я смею вам докладывать, что войска оправдали и то и другое. Потери в моем корпусе громадны, но дух все тот же и еще лучше. Если бы вы знали подробно, как гибли 7 июня павлоградцы у Грузятина, 27 июня чембарцы у Углов, а 28 июня новомосковцы и александрийцы у Яновки под губительным огнем восьмидюймовой артиллерии, не желая уступить захваченный левый берег Стохода! Здесь все, начиная от командиров батальонов и кончая последним влитым пополнением, одинаково были герои! Обо всем этом вам расскажет очевидец боев и их участник капитан Смолич... Мне за корпус не совестно смотреть вам в глаза. Мне за себя совестно! Да! Смею доложить, к моему огорчению, я не пришелся ко двору, и поэтому мое положение очень тяжелое... А возраст и взгляды мои на службу не таковы, чтобы я в будущем мог ожидать перемены обстановки в армии...»