– А-а-а! – застонал Пчелкин и стремглав понесся обратно. Но, добежав до середины огорода, снова попятился: на берегу реки стояли те же два калмыка.
– У-у-уй!
Визг калмыка, будто кнутом, хлестнул Пчелкина. Он подпрыгнул и, ожидая выстрела, согнулся, затем кинулся к плетню. Из-за плетня показались лохматые папахи, и несколько дул винтовок сумрачно глянули Пчелкину в лицо. Он повернул голову. Из-за другого плетня тоже поднялись лохматые папахи, и также сумрачно глянули дула винтовок.
«Отрезан», – застучало у него в голове, и в горле застряли, свернулись горьким комочком слезы. Ему страшно захотелось упасть на загон, зарыться в топкую грязь пахоты или разом превратиться в бесштанного паренька, сесть на дорожку и в удивлении посмотреть на торчащие папахи и дула винтовок.
«Тогда и спросу не будет. Тогда не будет. А сейчас?…»
В ожидании выстрела он сжался и уже представлял себе, как продырявленный со всех сторон пулями, подбитый, словно галка, шлепнется в грязь, и тогда – всему конец, всему: ему, Пчелкину, его яловочным сапогам… уж их непременно теперь снимут, достанут из кармана список и сами расправятся с явными и тайными коммунистами… Плакущев Илья Максимович один будет довольствоваться и кому-то еще взаймы даст кожи на сапоги, пуда полтора муки, самогонкой кого-то будет угощать, только уж не его – Пчелкина…
Но выстрела не было. Из кустов, оскаля зубы, вышел калмык Али:
– Ай! Давай! Давай!
«А, дурак я… – мелькнуло у Пчелкина. – Список им надо – вот и не стреляют… а я дурак…»
Быстро сунул руку в карман пиджака. В изорванном кармане запуталась бумажка – со злобой дернул ее и шагнул навстречу калмыку.
И тут же пронеслось два решения:
«Отдать… а?… Потом волком завоешь. Скажут: сколько народу подлец загубил…» И второе: «Что ж… не я отдал… не сам. Все видели – силой. Кому охота свою голову свернуть».
В этот миг карасюковец, взобравшись на плетень, обрушился сверху на Пчелкина, затем чьи-то сильные руки сдавили его, и Пчелкин, колыхаясь, поплыл над землей… Сначала он слышал гвалт мельничного колеса, потом гвалт смолк. Перед Пчелкиным мелькнули спины широковцев, сам Карасюк. И кто-то сообщил на ломаном русском языке:
– Председатель, началнык!..
– Карош, ай!
«Ага, словили, словили Федунова… Федунова», – завертелось у Пчелкина.
Калмык Али ткнул его в спину прикладом – хрястнул позвоночник, по телу пробежала холодная дрожь. Потом тело куда-то уплыло, глаза заволоклись дымкой, и Пчелкину показалось, что у него осталась одна голова, и то только часть ее – лоб, а под лбом – живое, двигающееся, светлое.
– Карош началнык! Ой, карош! – закричал еще раз Али, оглядывая Пчелкина. – Ай, карош!
Карасюк подскочил к Пчелкину, вставил ему в рот наган.
– Говори… сукин сын!
От холодного прикосновения револьвера Пчелкин отдернул голову.
– Ахметка! – крикнул Карасюк.
Ахметка выбежал с узелками из двора Плакущева, отложил их в сторону и засуетился перед Карасюком.
– Моя берим, моя берим, – забормотал он, грозя кулаком карасюковцам.
– Ахметка! Делай свое дело!
Ахметка кинулся во двор Гурьянова.
В толпе кто-то тихо, сдержанно завыл.
– Ну-у-у-у!.. Повой ты там… Повой! – еще громче завизжал Карасюк и, грозя наганом, вскочил на коня. – Винтовки!
Широковцы сбились в круг, стараясь каждый втиснуться в середину, жались, глядя только в одну сторону – на Карасюка.
С сытым, коротконогим меринком со двора Гурьянова выскочил Ахметка. Калмык Али подхватил под мышки Пчелкина и, чертя его яловочными сапогами весеннюю грязь, поволок к меринку. У Пчелкина вылупились глаза. Но, когда Али концом веревки захлестнул петлю и на второй его ноге, Пчелкин поднял к лицу ладони и будто умылся. Перед ним мелькнул лошадиный хвост, а от хвоста – к его ногам – две веревки. Он отпрянул, закричал дико, пронзительно. От его крика меринок рванулся и под гогот карасюковцев, под сдержанный стон мужиков поскакал вдоль улицы.
Желтый пиджачок вместе с рубашкой сполз с плеч Пчелкина, закатался, из ран на спине, пробивая грязь, кудерилась кровь, и трепетали кровяные разорванные мускулы.
– Ой! Живой! Живой! – разрезал гам женский плач.
Меринок шарахнулся через улицу в переулок. На повороте Пчелкин ударился о сложенный стопочкой дубняк, несколько раз перевернулся в воздухе и шлепнулся в лужу.
Из сотни грудей широковцев разом вырвался свирепый рев. Этот рев спугнул костистую лошадь под Карасюком.
Карасюк плеткой осадил коня и снова повернул его к широковцам, но те уже бежали во все стороны, и карасюковцы, догоняя, били их в спины прикладами, а Ахметка, стянув с Пчелкина сапоги, стал шарить по его карманам.
В одном из карманов он нашел влажный, загрязненный лоскуток бумаги… и кинулся к Карасюку.
– Началнык! – еще издали закричал он.
Карасюк выхватил из рук Ахметки лоскуток, пристальнее вгляделся… В верхушке расплывчато торчали три буквы – «ком».
«Ну, неужели?» – мелькнуло у Карасюка.
Где-то ухнула пушка. Над селом чиркнул снаряд, ударился в Волгу – бабахнулся, взметывая огромный столб брызг. Второй снаряд ударил в пожарную стойку, разнес ее вдребезги, а на горе Балбашихе, в двух верстах от Широкого, показался отряд кавалеристов.
– Ахметка! Забрать с собой!
Последние слова Карасюка утонули в гаме.
Улица забрызгала грязью. Отряд Карасюка быстро скрылся за околицей. На перекрестке дорог задержался, потоптался, потом конь Карасюка рванулся вправо – по направлению к селу Никольскому.
Тогда с земли поднялся Плакущев Илья. Раскачиваясь, щупая плешину на бороде, он тронулся к своему двору. Навстречу выбежала Зинка… Она попятилась от белого, поседевшего отца.
5
Яловочные сапоги Пчелкина, узелки с одежонкой Плакущева Ахметка привязал к седлу и, будто кочевник, подъехал ко двору Егора Степановича Чухлява.
Егор Степанович, обхватив сухими руками живот, сидел под сараем и корчился от боли: его уже несколько раз позывало в угол за конюшню.
– Брюхо, видно, уж так устроено, – ворчал он, – как завируха, так из-под сарая хоть не уходи.
Когда же в калитке появился Ахметка, Егор Степанович побледнел и, улыбаясь, тыча пальцем в живот, заговорил:
– Уй-уй, знаком, трещит мало-мало.
Ахметка заржал, щуря раскосые глаза:
– Ты Якыф?
– Нет Яков! – И Чухляв вновь кинулся в угол сарая. Сидел обдумывая: «Чего гололобому понадобилось?»
А через село, будто сдирая крышу сарая, пронесся снаряд. Он взорвался на огороде Николая Пырякина. В щелку задней дверцы Егор Степанович видел, как брызнула от взрыва во все стороны сырая земля и осколок снаряда шлепнулся в лужу. Ахметка, тревожно стуча винтовкой о колесо телеги, крикнул:
– Эй-й! Шалтай-болтай нельзя! Якыф давай! Давай Якыф!
Яшка вышел на крыльцо, бледный, растрепанный:
– Что тебе?
– Лошадь есть? Кобыл там, мерин там?
Егор Степанович второпях оторвал у штанов пуговицу – обозлился, повертел ее в руке, затем воткнул один конец гашника в петельку и затанцевал перед Ахметкой:
– Какая у нас лошадь? Не лошадь, а глядеть неохота – одер! На махан не пойдет… Иди хоть сам погляди, – и ввел татарина в конюшню.
– Ай, ай, – Ахметка покачал головой, глядя на лошадь, – зачем так, а? Моя так – когда солдат тащил… Красный солдат тащил, моя глаз пускал, мой глаз кривел. Ай, ай – глаз кривой был.
– Не-ет. Не-ет, знаком. Ты думаешь, нарошно с лошадью? Ну, чай, кто себе враг? Не-ет. С осени с ней беда случилась.
Егор Степанович пустился рассказывать про беду, а Ахметка, не слушая, вышел из конюшни и направился под сарай.
– Во-он… прихлопнуть… топором, – тихо шепнул Яшка, показывая отцу на торчавший в чурбаке острый топор.