Егор Степанович долго лежал молча, закрыв глаза. Молчали и все. Как-то уравнялось дыхание. В тишине дыхание толпы раздувалось мерно, будто кузнечные мехи ленивого кузнеца. Клуня еще ниже спустила черный с белым горошком платок на глаза. Катай водил посошком по грязной трещине пола. Стешка – и та прислушалась, поднялась с табуретки и в тревоге глянула в заднюю избу.
– Дайте дорогу! Пропустите, – раздался в сенях голос. – Что тут стряслось?
Толпа расступилась, а Стешка кинулась и со всего разбегу повисла на короткой, сильной шее Яшки.
– Желанный ты мой, – только и сказала.
Ночью, когда угомонились широковцы, Яшка и Стешка, положив между собой Аннушку, тихо шептались за занавеской. Яшка привез с собой сто целковых и бумазейки Стешке на платье да синего сатина Аннушке.
Стешка гладила рукой яшкину грудь. Крепко целовала, тихо смеялась.
– Усы у тебя, борода растет. Ишь – колючка, – и горячей щекой прижималась к небритой бороде.
Яшка чуть приподнялся, большими ладонями обхватил Стешкину голову – волосы густой куделью рассыпались по розовой наволочке, тихо проговорил:
– Ты… Стешка?
– Что?
– Молодые-то бабы нонче…
– Яшка! Один ты… родной, – Стешка рванулась и губами закрыла рот Яшке.
Задыхаясь от Стешкиной– ласки, он засмеялся:
– Возьми Аннушку в зыбку…
Стешка поднялась, осторожно положила Аннушку в зыбку. Сорочка сползла и обнажила спину.
Потом еще шептались:
– Лошадь теперь купим… В артель подадимся. Подождем вот, что с ним будет… Может, и умрет… Тогда уходить из дома не надо… А без своего дома… трудов стоит жить…
6
По селу уже ходила молва, что Егор Степанович висит на волоске, скоро и его отправят на покой. Об этом особенно гремела Анчурка Кудеярова. Она на дню по нескольку раз забегала к Чухлявам, становилась перед Егором Степановичем, покачивая головой, тянула:
– А-а-а-а-а, умрет… Пра, умрет!
– Все умрем, – отвечали ей.
– Знамо, все умрем, – соглашалась она.
Несколько раз приходил и дедушка Катай. Егор Степанович давно еще полтину у него зажилил, вот и ходил дедушка, думал: может-де, перед смертью Егор Степанович и вернет полтину.
Егор же Степанович скрипел, кряхтел – не сдавался. Он заставил Клуню ввернуть в потолок кольцо, привязать к кольцу полотенце. И цеплялся тощими руками за полотенце, потягиваясь, хрипел:
– А я не подохну. Назло вам не подохну! Смерти моей ждете? И ты, старая, ждешь? Умру – не прощу… На том свете встретимся – скажу всем: она, мол, меня – жена законная – силой в гроб…
Клуня припадала к его ногам, выла, просила прощенья. Крепко прощенье держал Егор Степанович у себя за зубами – издевался.
А в утро воскресенья, когда надтреснутый колокол на церквешке задребезжал к обедне, Егор Степанович, выпив кружку квасу, начал «обирать себя»: дергал рукава, штаны, обводил кругом руками, будто сбрасывая с себя мелкие соломинки.
– Ну, матушка, собрался. Пра, собрался. Глядеть уж нечего, – решила Анчурка.
Клуня взвыла, запричитала, а Анчурка вылетела на улицу, кинулась за попом Харлампием. Услыхав о предсмертном часе, к Егору Степановичу первым пришел проститься Катай. Он сел в изголовье, посмотрел в восковое, с впалыми глазами, лицо, легонько затормошил:
– Егор Степанович! Эй! Глянь-ка! Ты как… насчет похорон как? Где облюбовал… с отцом, что ль, со Степаном рядом, аль где? Где облюбовал? Волю твою как исполнить?
– Не-ет уж, клика-а-а-ай, а-а не-е-е-е до-о-о-а-кли-и-и-ка-а-а-а-шься со-о-око-ли-и-и-ка-а мо-о-во-о-о, – заголосила Клуня.
Это обозлило Катая. Ну, чего старуха суется, коль человек еще не простился с Егором Степановичем?
– Егор Степанович, миляга! Ну, чай, последнее слово-то скажи… Нельзя без последнего слова… Волю свою скажи…
Егор Степанович открыл глаза.
– Квасу!
– А?
– Квасу!
Жадно, без передышки, выпил целую плошку квасу. Отставя в сторону плошку, долго смотрел в угол избы, потом тяжело вздохнул, посмотрел на болтающееся полотенце и выразил свое желание, чтоб его похоронили рядом с барином Сутягиным – с ним, слышь, полжизни у Егора Степановича. прошло, и вообще – друзья. Вот и вся воля Егора. Степановича. Имущество свое? Нонче он не во власти своего имущества. Все перекувырнулось вверх тормашками! Кому ни откажи свое добро, а возьмет тот, кому ячейщики велят… А не отдал, не отдал бы Егор Степанович по воле ячейщиков! Сжечь – и то легче!
«Да, забалтываться стал», – подумал Катай.
– Что, Егор Степанович? – еще с порога заговорил ободряющим тоном Плакущев. – А ты не поддавайся! Гони ее от себя прочь, лихоманку!
– Гони! Да ведь вот… жилы порвались.
– Порвались? А ты их свяжи… Веревка оборвется – не бросаешь ведь ее? Надвязываешь?
– Оно так, – улыбнулся и Егор Степанович, но тут же у него по лицу пробежала синяя тень: через порог переступил поп Харлампий.
– Ну, что, Егор Степанович, – заговорил Харлампий, – отправляться задумал? Собороваться? Дело, сын мой.
– Все отправимся, – болезненно улыбнулся Чухляв и долго смотрел Харлампию в овальную грудь. – Что другое, а это ведь успеется?
– Чего? – переспросил Харлампий и тут же, догадавшись, продолжал, как бы боясь чем-нибудь обидеть Чухлява: – Конечно, дело такое… Ну-да, ну-да.
Егор Степанович вздохнул и заявил, что он собороваться решил маленько обождать. А ежели что, то непременно пошлет за попом.
…Так он проскрипел недели три. А сегодня, когда все домашние ушли на полив в огород, он на четвереньках выбрался на крыльцо, посмотрел на солнышко:
«Светит-то как… Вот кто вечно светит и не тускнеет, а мы тускнеем…»
Немного полежал на припеке, потом с трудом поднялся и медленно задвигался по двору.
В плетне торчала метелка. Три недели тому назад Егор Степанович сам воткнул ее. Метелка показалась тяжелой: дрогнули ноги.
Мел двор и в навозной куче нашел ржавый царский пятак, с орлом. Подойдя к крыльцу, начал тереть пятаком о доску. Тер и думал:
«Пятак ведь… А купить на него – ничего не купишь, и бросить жалко: пятак».
И тут же на миг – на один только миг – ему показалось, что он такой же вот старый пятак…
Стукнула калитка, Егор Степанович обернулся.
В калитку не вошел, а боком втиснулся, будто прибитый кутенок, Шлёнка.
– Поднялся? – еще издали заговорил он.
– А ты думал – я подохну? Не подохну. Ни гром, ни молния нас не возьмут.
– Да-а, нет. Что ты! Рад я – встал ты.
– Знаем радость вашу, – не бросая тереть пятак, оборвал его Егор Степанович. – Зачем говорю, пришел?
– Огнев пропал, – заговорил Шлёнка, глядя через плетень во двор к Николаю Пырякину. – Как тогда с тобой простился – в тот же день и пропал. Куда делся, неизвестно. Кто говорит, в Москву укатил, а кто – удавился, слышишь, где ни на есть в лесу… от горя. Жисть, слышь, не мила.
– Ну, что же? Пропал? Ну, и пропал. Ну и ну.
– Может, артель без него того… развалится аль что… Как мы все тогда говорили… гарнизоваться надо аль что.
– Ну, и развалится… Ты думаешь, я вот так против родни и попру? Ну, пропал. А ты что? Опять за мукой? Нету больше, – Чухляв развел руками. – Нету! Не припасено для тебя. Ну? Что стоишь? Ступай, говорю. В бедняцкий комитет ступай.
– Не дают в комитете. «Ты, слышь, супротив начинаний: за Егора Степановича держишься».
– А-а-а, – Егор Степанович скособочился, – а у меня-то что? Баржа, что ль, для тебя? А? Мне-то кто дал? Вы все там – пролетарь фырь-мырь, наша власть. Власть-то ваша, а кусок чужой… Хахали! На, вот, – протянул старый пятак, – царский еще.
– На кой мне его…
– А-а-а, богатый! Брезговаешь пятаком… Ну, у меня останется!
Егор Степанович опустил пятак в карман и встрепенулся. Сначала он подумал, что колокольня свалилась. Затем, когда улицей побежали мужики, бабы, ребята и девки, через плетень крикнул: