«Почему меня до кровати не допускал, сам все проделывал?»
Отодвинул рыхлое, коченеющее тело барина в сторону и в кровати под матрацем нашел сложенные столбиками золотые десятки. Поверх бумажка, написанная рукой Сутягина. У Егора Степановича ноги онемели, глаза забегали, ожили.
– «Пять тысяч рублей на похороны мои», – прочел он. «Как же! – мелькнуло у него. – Похоронят… без этого похоронят».
И, озираясь по сторонам, начал хватать и рассовывать деньги по карманам. Затем сдвинул Сутягина, отряхнулся, выбежал на волю и торопко зашагал в Широкий Буерак. Когда вошел в улицу, сообщил мужикам:
– Барин богу душу отдал. Обмывайте…
Потом года два жил втихомолку на задах. А после большого пожара на Кривой улице дом построил. Да не простую хибарку, а глаголем дом. Черепицей его покрыл. Сараи – железом. Плетни глиной умазал. Под сараями – конюшни, под конюшнями – землянки. Замки всюду понавесил – большие, с секретами. Ключи от замков в вязанку, вязанку к себе на пояс – и полный хозяин.
Выйдет во двор и радуется:
– Теперь пожар, вор ли – мне ветер в спину. А то, бывало, в поле аль куда едешь – дрожишь, как бы что.
– С чего жить-то начал? – спрашивали его иногда проезжие.
– С трудов, – отвечал Чухляв.
И трудился… Леску купил – дровами кругом обложился. На гумне, у двора, за гумном, за баней – всюду дрова: пни, корежник, дубняк. Земли участок приобрел за Винной поляной. Сынишка Яшка работал. Еще работал Степан Огнев. А в лето татарье, мордва спины гнули на чухлявском участке. Сам же Егор Степанович черного таракана в карман положит, чтобы счастье привалило, в поле сходит, сычом работу оглянет, поворчит – и домой. Дома весь день с метелкой – двор метет, чистоту наводит, с курами скандалит:
– Зверье какое. На одно место на двор ходить не умеют. Только подметешь, а они уж тут… Навалили. Чтоб вам… Кши, проклятые!
Ругал кур, еще ругал желтого таракана – не любил его. А в голове иное бродило – жена Клуня жалуется…
Клуня остатки золота – три тысячи, завернутые столбиками, несколько лет за пазухой таскала. Потом начала жаловаться:
– Колбяшки титьки трут. Силов больше нет. Прятать, куда хошь, надо.
Собирался прятать Егор Степанович и не находил надежного места, где бы каждую минуту мог проверить – тут ли они. Баба Клуня ходячая кладовка. Клуня из избы никуда. Где найдешь лучше место? С этой думой лежит, бывало, рядом с Клуней, за столбушки рукой держится.
– Гниет, мужик, – стонет Клуня. – Черви накинутся.
– А ты золой присыпь. Повремени, потерпи малость: найду место – спрячу.
Об этом думалось, это мучило. Потом, когда нашел место, спрятал деньги и с этого часу ни шагу со двора. Выйдет только к завалинке, сидит и, как бирюк, думает:
«Кем это мир создан? Ночь вот… зачем она? Ведь и днем отдохнуть – спать можно. А тут ночь еще зачем-то?… Расход только один – керосин жги и ворам простор – воруй».
…Вспоминая о Сутягине, Егор Степанович и не заметил, как пересек улицу и остановился у двора Плакущева Ильи Максимовича. В нынешнюю зиму они вдвоем решили заарендовать «Бруски». А тут, вишь ты, Огнев подвернулся.
Этим и шел Егор Степанович поделиться с Плакущевым.
В избе Плакущева еле заметно моргал тусклый огонек.
«Видно, мигалку палит, – подумал Егор Степанович. – Радетельный мужик. У этого добро скопится: он те уж в десять линий лампу палить не будет».
Обойдя колодец у двора, он, правой рукой придерживая козырек картуза, левой забарабанил в стекло.
– Кого? – послышалось из избы.
– Илью Максимыча.
Окно отворилось, высунулась голова Плакущева. На Егора Степановича изнутри избы пахнуло пареной тыквой.
«Тыкву еще едят», – решил он, колупая пальцем подоконник, глядя на Плакущева, стараясь догадаться, почему тот не был на собрании.
– Выставили уже… рамы-то? – спросил он.
– Да. Припрятать. Весна на дворе – лезут. Ну, мол, от греха дальше, припрятать.
– Чего на сходе не был?
Плакущев прикрикнул на своих:
– Смолкните вы там на часок! – И к Егору Степановичу: – Да ведь дела: корова телиться задумала, и овчины у меня в кадушке кисли – вынуть надобно… Что там?
«Овчины?… Какие это овчины в весну? Крутит чего-то, башкан». Чухляв подозрительно осмотрел его и сорвался:
– Что там?!. Тебе не известно?!. Сам знаешь, народ-то нонче какой – пыль: куда дунет, туда и понесется. Да и то, руки-то бы им кто отрубил. А то ведь никто не отрубал – подняли. Да и Захарка Катаев взбаламутил.
– Жулик. Он, Захарка, видно, хочет в председатели совета пролезть – вот и подлизался.
– Ты вот что, – перебил Чухляв. – Как бы и последние-то порты не стащили.
– Ну-у?
– Ты не нукай. Степка в город ходил. Закон, видно, подбирает насчет «Брусков», да я так думаю, и насчет тебя: старшиной ведь ты был. Ты с овчиной-то погодь возиться, а то – не только «Брусков», а и себя-то не увидишь. – И еще плотнее припал Егор Степанович к окну, зашептал: – Бают… может, и так, нарошно… в Илиме-то-роде советской власти башку свернули. Идут… Куда идут – неизвестно.
– Ну, это еще не знай чего.
– И я это же баю, не знай чего, – увильнул Чухляв.
5
Шепот Егора Степановича Чухлява под окном Плакущева, будто мякина в метель, разнесся по селу. Сначала широковцы переговаривались тайком, а к вечеру, когда через Кривую улицу проскакали десятка два кавалеристов, из двора во двор понесся говор о том, что в пятидесяти верстах от Широкого Буерака, несмотря на сплошной лед, через Волгу переправились банды Васьки Карасюка. Они ворвались в Илим-город, вырезали всех коммунистов и двинулись дальше, на Широкий Буерак.
– Вот под кем поспать доведется, – зло кинула Кате Пырякиной шагистая Анчурка, жена сапожника Петьки Кудеярова.
Катя вбежала в избу, передала весть о Карасюке Николаю. Николай усмехнулся, почесал за ухом, слез с полатей и боком сел на скамейку.
– Нас это не касается. Пускай хоть десять Карасюков идут, – проговорил он, вглядываясь во тьму ночи, скрывая от Кати какую-то, еще ему самому непонятную тревогу.
С той минуты, как спас на Волге Огнева, он разом уверовал в него и вечером, после схода, ложась спать, сообщил Кате:
– Этому человеку доверить себя можно со всеми потрохами. Ну, раз себя не жалел для ребят, значит – ему можно.
С этой мыслью Николай и заснул, а поутру, вернувшись от Огнева, сказал, что отдал себя в руки Степана: «На, мол, бери, делай, что хошь», – и, как бывало в парнях еще, погладил костлявые плечи Кати:
– Заживем хорошо… И ты нальешься… А то глядеть на тебя – беда… А там, смотришь, кости скроются. А то и родишь. А?
Катя, краснея, склонила голову.
– Нас это не касается, – еще раз проговорил Николай. – Брехне не верь… и вообще… Есть давай.
Катя полезла в печь за щами, и показалось ей, будто стучит она ухватом в пересохшей огромной пасти зверя. Подбородок у нее задергался, глаза заволоклись мутью. В артель и она поверила: там она поправится, появится у нее ребенок, тогда и ее не будут бабы называть «проноской»…
– Не касается!.. А Анчурка Кудеярова вон говорит: «Вот под кем поспать доведется – под бандюками». Это она про меня.
– Ей башку-то свернуть на рукомойник: болтать не будет.
– Когда еще свернешь!
– Ну, брось, – ласково прикрикнул Николай, протягивая ложку к серым щам. – Разговору на селе вообще не оберешься. Утресь Железный, – так звал он Чухлява, – тоже намеки… Да наплевать! – Но, сказав это, он почувствовал, как у него по спине побежали холодные мурашки. – Он отмахнулся, решая: «Поем, вздремну, а утром сбегаю к Огневу».