В Широком Буераке посерели дни. В Широком Буераке приостановились свадьбы… Охало и стонало село, скрежеща зубами… Тайком в ночь бегали мужики на гумна, возили навоз в поле – ив навозе, в разбросанных кучечках вдоль Холерного оврага прятали хлеб. Хлеб прятали в колодцах, в закромах, под конюшнями… Развозили хлеб тем, у кого пустовали квашни, с кого не брали налогов. Епиха Чанцев в эту ночь туго набивал пшеницей простенок за печкой, вдова Пчелкина сыпала хлеб в чулан… И всё тайком, все быстро разгружали хлеб из амбаров по сторонам… Но не украдкой, не тайком волочил мужиков десятник в сельсовет к Барме.
Наседал Барма. И пришлось ночью же, тайком, выбирать хлеб из навозных куч, выгружать из-под конюшен, из закромов, из простенка Епихи Чанцева.
Крякал Плакущев. Искал он эти дни Яшку, хотел что-то наедине сказать… Сторонился Яшка, бежал от него, как от прокаженного. И тогда лопнула, словно туго надутый мяч, тайна – поползла молва по селу о золотых Егора Степановича, поползла около ног Яшки. Старался Яшка не замечать, обходил, вертелся, а по ночам забирался к вдове-самогонщице, вместе с Бармой пил самогон.
– Вот враг классовый, он всегда стремится измазать таких вождев, как ты, – и пьяный Барма целовал Яшку. – Но я… Я жилы из них вытяну, из жил кнутик совью… Что Плакущев? На бережок его, на бережок поставить на три сажня… и пьють!
И бежали дни…
Охало Широкое, крутилось, буйствовало – собиралось полчищем на Барму, а тот е одиночку, в сельсовете, за столом гнул, наседал на мужиков…
6
На «Брусках» четвертый день шел спор о том, какое имя дать новорожденному маленькому человеку. Бабы крутились около Николая, Кати, вспоминали дедов, прадедов, предлагали для маленького человека имена тех, кто давно истлел. Шлёнка браковал имена стариков, листал календарь, потом сбежал на сеновал, прихватив с собой бутылку самогона.
– Без самогонки тут не обойтись, – сказал он и принялся шарить по календарю.
К вечеру он спустился, крепко зажав под мышкой календарь. И, непомерно надутый, как индюк, вошел в контору, растолкал у стола баб и мужиков, сел.
– Чего ты календарь-то упер? – упрекнул его Чижик. – Ведь он, мальчонка-то, ждать не будет… ему имя подавай, а ты упер.
В контору, спрятав руки под полушубок, словно боясь, как бы они помимо ее воли не пустились в действие, вошла Анчурка Кудеярова.
– Кузьмой назовите, – предложила она. – Кузьмой Бессребреником… Как в коммуне он, так и назовите…
– Оно так… бессребреники мы: сроду целкашика в кармане нет, – согласился Шлёнка. – Да ведь старо… В предание отошло. Такое имя, как ты в невесты, не годится.
– Ну, читай, читай, – вступился Чижик. – Четвертый день ищем.
– Кимом назовем, – ухмыльнулся Шлёнка, вытирая на носу пот. – Вот имечко… и легко, и все… И есть такое в нашем краю… У предрика Шилова сын – Ким.
– Ким?
– А это как по-другому-то?
– Зорю знаем, Революцию знаем… Захар, Петр – тож. А Ким?
– Ким что? Шлёнка!
– Клим, – пояснил дедушка Катай.
– Клим, Клим – так, чай, был бы Клим. Ты вот Вавил – Вавил и есть, а не Клим. – Чижик сморщился. – Старик, а говоришь не знай чего.
– Ким… – у Шлёнки зашевелились усы. – Ким… это, стало быть, Ким – это… – он посмотрел на всех опустевшими глазами. – Ким – это стало быть… – и засмеялся. – В самом деле, что же это? Николай!
– Чего-то есть… А чего? К Шилову бы надо… узнать.
– Верно. А то, может, это ругательство какое, – и Шлёнка, сев на гнедого мерина, поскакал в Алай, махая локтями, как гусь общипанными крыльями.
Вернулся, бухнул:
– Ким… Ким – это, стало быть… Погодите, у меня записано. Вот Ким – Коммунистический интернационал молодежи… С него, стало быть, и партия у нас пойдет.
– Коммунистический интернационал молодежи Николаевич… Ну, звание! Ничего себе – с версту, – Чижик тихо засмеялся и вышел из конторы, ворча: – Заместо одного слова вон чего… у татар есть Абдул-Гасим-Харям-Морям – давай мал-мал… Тьфу!
– Хорошее имя, хорошее, – согласился Николай. – Матер «надо пойти сказать… Порадовать, нашли!
– Да вы что? – тут уж Анчурка взорвалась. – И без купели, и имя какое-то не русское… Николай, ты что – китаец, что ль, а? Не дадим! Бабы, православные, соберемся и не дадим.
– Хе-хе, – засмеялся Шлёнка. – Вот бабы полком пойдут. Это и нам надо собраться, да и ударить…
– Вы чего смеетесь? Не в силах он, мальчошка, вот вы над ним и коверькаетесь, чады невразумительные, – басовито возразила Анчурка.
– Ка-ак?… Ка-ак ты баишь? Чады невразумительные? Охо-хо! Во-от чада! Мы тебя, тебя, Анчурка, теперь и назовем – Чадой невразумительной. Чада! У-ух ты! Идемте, Катерине два имя понесем: Ким и Чада невразумительная! – вытирая слезы на глазах, Шлёнка пошел к Кате.
Катя лежала в кровати. На синей подушке выделялось бледное с горящими глазами лицо. Катя вздрагивала от каждого стука защелки в сенях, боясь, что вот сейчас войдут коммунары и все узнают.
Когда ей бабушка сказала, что родился сын, Катя уже предугадывала, что он похож на Яшку и все-таки спросила:
– Какие глаза?
– Отцовы! – ответила бабушка. – Жить будет. Вот погляди-ка, – поднесла маленького человека к кровати.
С личика маленького человека на Катю глянули немигающие серые, с большими черными зрачками глаза – глаза Яшки Чухлява, и Катя зажмурилась до боли в переносице.
Ей было жаль Николая. Она его постоянно теперь видела около себя. Потный, с засученным «рукавами, он, не брезгая, убирал за ней все, старательно оправлял постель, и она крепко полюбила его за его ласку, за его теплый и радостный взгляд на маленького человека. Вот если бы он хоть раз посмотрел на маленького человека сурово, с упреком, тогда легче было бы Кате… Тогда она… сказала бы ему. А теперь ей непомерно жаль было его.
И сейчас, когда в комнату ввалилась ватага во главе со Штыркиным, Катя перепугалась, но, узнав, что Штыркин принес имя маленькому человеку, она с радостью приняла это имя и обещала, что скоро встанет и тогда «погуляем».
На шестой день, когда Катя чуточку поправилась, когда у нее на щеках заиграл румянец, были назначены октябрины… Около Кати возились бабы, топили печи, убирали старый дырявый дом сосновыми ветками, затыкали соломой сквозные щели в нетопленой части дома, где были поставлены два стола, и готовили место для гостей… Анчурка Кудеярова заделалась кумой, дедушка Катай – кумом.
Последним пришел к Николаю Барма. Его привел Давыдка и, вертясь на кривых ногах, усадил как почетного гостя в передний угол, рядом с Анчуркой и дедушкой Катаем.
Гости долго жались, прислушиваясь к тому, как пыхтит, издавая свист, самовар, как за стенами, покрякивая, трещит мороз. Шептались, бросая украдкой взгляды на Барму. Шлёнка дергал рукава белого кительного пиджака с «золотыми» пуговицами, шептался с Чижиком, временами выкрикивая какие-то несвязные, одному ему понятные прибаутки, стараясь не выказать, что он в майском костюме с чужих плеч промерз.
Барма догадался и, показывая на чайный стакан, будто между прочим сказал:
– Я ведь не пью… Два-три стакана… и будет…
– Ну вот! – Шлёнка обрадовался. – Я так и знал. Хорошие люди всегда сойдутся. Дай-кось, где-то она там… нареченная?
Николай Пырякин из-под стола достал несколько бутылок русской горькой.
Чокнулись, выпили, крякнули. Еще чокнулись. Николая поздравляли с сыном и опять выпили – прокричали поздравления Кате, затем за Кима выпили… Потом еще и еще выпили – за кума, за куму, за «Бруски» и заговорили громко, откровенно, вперебой.