Выбрать главу

– Гнилое болото в коммуну перетащил. Вижу, знаю, – и рот у него еще больше перекосился.

– Ступай! – шепнула Стешка. – Не расстраивай его. А как что – я кликну. Ступай!

Выпроваживая его по лесенке вниз, она легонько упиралась пальцами в его спину, и Кирилл, ощущая ее прикосновение, хотел повернуться к ней и здесь, в полумраке коридора, сказать то, что думал эти дни… И, соображая, как сказать, он очутился на воле и, повернувшись, заговорил:

– Может быть, и не надо бы об этом говорить…

– Что «не надо»? – сурово оборвала она, отскабливая на локте ошметок грязи.

«Да, ей нельзя говорить про то, о чем я все время думаю», – и Кирилл заговорил о другом, выдавая свою затаенную мысль:

– Я хотел сказать, может быть, напрасно я так сделал… дурь свалял… избушку такую велел построить с башенкой… Я ведь так хотел: дядя Степан будет сидеть в башенке… и кругом видать… как… как его дело продолжаем… а он вон чего: недоволен.

Пока он говорил, у Стешки ширились глаза, вздергивались брови… И ему даже показалось: она качнулась, она упадет с крыльца ему на руки.

– Ступай!.. Не тирань! – тихо сказала она и скрылась в башенке.

Кирилл долго стоял, опустив голову.

– «Не тирань»… – повторил он ее слова. – Кого не тирань? Ее или отца? Ой, нет, нет!.. Она только теперь узнала, что я уважаю Степана… Да, уважаю! Она не может мне другого сказать. А может, и правда: я тираню ее и отца. Тем, что я здесь, тираню? Да нет!.. Ведь Степан призвал меня…

Так и не разгадав, к чему Стешка сказала «не тирань», он направился к себе в комнату. На пороге столкнулся с Улькой. Она куда-то торопилась.

– Что – много выхлестало? – спросила она.

– Поди да погляди!..

– Богданов-то, чай, с ума спятил?

– Ах, да, Богданов! – спохватился Кирилл. – Фу, совсем забыл о нем! Убежал он в Гремучий дол… один… Ты чего бледнеешь?

– Да как же? Человек нездешний, убежал, а вы его бросили… одного? Может ведь и повеситься где-нибудь…

– Не повесится! Ступай, скажи, чтоб за ним послали лошадь. Пусть Николай Пырякин съездит. Николай только, и никого больше.

– А довезет он его? – с еще большей тревогой спросила Улька. – Ты, Кирюша, то пойми: чужой он здесь человек и одинокий.

– Довезет!..

Кирилл переступил порог и почувствовал, как у пего зашумело в голове оттого, что он непомерно устал, и оттого, как задрожали в тревоге ресницы Ульки…

«Чего это она так о нем тревожится?… Чего» – спросил он себя и сел к окну на табуретку, глядя на выбитое поле.

Отсюда поле ему представлялось иным, чем с башенки Степана Огнева. Отсюда оно казалось покрытым валунами и сдвинулось, приблизилось к окну своими оскаленными пластами. И Кирилл видел еще другое: далеко на пригорке стоит человек без шапки. Он согнул голову и, опираясь на палку, стоял так, точно перед ним было поле брани.

Кто это?

– Кто? Конечно, Богданов, – устало прошептал Кирилл и, жмуря глаза, оторвался от выбитого поля и от одинокого человека, стоящего на пригорке.

Звено седьмое

1

Град нанес сокрушительный удар полям коммуны «Бруски», крылом задел часть ярового поля артели Захара Катаева… В Гремучем долу туча снизилась, свилась в упругий клубок и разразилась ураганом. Ураган с градом в задоре, с (величайшим весельем, точно потешаясь, в течение часа играл над лесом, выворачивая с корнем деревья, решетил листья орешника, как из пулемета… И водяные мутные потоки несли из Гремучего дола коряги, изрубленную зелень, убитых птиц, птенцов, разрушенные гнезда и измочаленных серых зайчат… Потоки росли, пучились, гремели и, впадая в Волгу, грязнили ее голубоватые воды.

Дальше туча – обессиленная (словно крепко погулявшая богатырь-баба) – сыпала мелкой крупой и только путала рожь и пшеницу, не принося им вреда. Крупа под палящими лучами солнца быстро таяла, хлеба росились каплями и тихо покачивались.

Коммуна замерла.

В эти дни не работала даже столовая, сбавили удой Коровы, бездействовали тракторы, сиротливо стоял недоделанный дом, и выбился из круга Шлёнка. Он слонялся по квартирам, тыкался в двери, как угорелый, и все собирался что-то сказать, но только мычал:

– Эта… как, бишь… Эта вон…

Коммуна замерла и, казалось, – навсегда: никто не знал, с чего начать. Даже Богданов – и тот, шагая по выбитому полю, часто останавливался, смотрел в землю и безнадежно бормотал:

– Вот оно как… Вот как.

А Стешка, поджав под себя ноги, сидела в недокорчеванном кустарнике на горе, около Вонючего затона, и видела перед собой искалеченное поле, лохматого Богданова и коммуну с сонными, оглушенными коммунарами. Она сидела здесь с утра и грустила не только по выбитому полю…

Вчера поздним вечером Кирилл уехал в город. Перед отъездом он зашел к ней. Зачем она так сделала? Ей так не хотелось этого делать: ведь ждала его, знала, что он придет, и знала, зачем пришел в такой час, и дрогнула, когда услышала в коридоре стук его каблуков. Вошел. Да, как он вошел? Он согнулся – дверь низка – и, переступив порог, выпрямился, протянул руки и точно что-то легкое сбросил к ее ногам… Он вошел так, как будто не один десяток раз бывал здесь и раньше, и вот теперь где-то задержался и просит прощения. А она вскочила с кровати, прибавила света в лампе, отдернула оконную занавеску, пусть все видят, что творится у нее в комнате… И Кирилл поник.

– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.

Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.

– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!

Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.

Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…