«Ну что нас держит, что скрепляет? — думал он и теперь, глядя на лиловые переливы реки Атаки. — Дети? Но разве ради детей надо жертвовать собой? Глупо превращать жизнь в ад кромешный. Разойтись? Дело это в наше время чрезвычайно простое… Но я не хочу, не хочу! — кричало все в Кирилле. — Я хочу любить ее, вернуть любовь к ней. Ведь она такая славная!»
Только сегодня утром он ей сказал:
— Не пора ли тебе поступить на работу: Кирилл уже стал большой, побудет с бабушкой.
Кирилл недавно выписал из Широкого Буерака свою старуху мать.
Стеша совет Кирилла поняла по-своему.
— А-а-а, раньше ты меня не пускал, уговаривал, что сам всех прокормишь…
Кирилл хотел было возразить, но она взвизгнула:
— А теперь истрепал меня и хочешь бросить! Я не пойду. Слыхал? Никуда не пойду. Выгоняй!
— Баба, — с сердцем сказал Кирилл и ушел из квартиры.
А теперь вот Кириллу было жаль ее, жаль себя, жаль всего того радостного, хорошего, что было в их отношениях и что, казалось, потеряно навсегда.
«Почему все это так и зачем все это складывается так уродливо? — часто думал Кирилл, сидя за столом и глядя на Стешу — на ее совсем еще свежее лицо, на умные, чуть зеленоватые глаза, на всю на нее — внешне славную и красивую. — Да, она красивая, но красота ее не трогает меня. А вот…» — Он начинал злиться на то, как она ест, подбирая пальцами крошки и облизывая пальцы. Он совсем не понимал: Стеша так делает потому, что у нее уже выработалась кухонная профессиональная сноровка — все подбирать, все подлизывать, и это раздражало его. Раздражало его и другое: к Стеше привилась какая-то глупая привычка — всегда жевать. Читает — и что-нибудь жует: сахар или пышку; разговаривает с Аннушкой — и что-нибудь жует; ходит по комнатам — и что-нибудь непременно жует. Видя ее такой, Кирилл отворачивается, заглушая в себе неприязнь к ней. Или вот: Стеша при людях всегда вступает в разговор и говорит уверенно, но всегда следом за Кириллом. Она все время молчит, пока молчит Кирилл, но стоит ему только высказать свое суждение, как она подхватывает его и вступает в разговор и упорно, настойчиво защищает то, что высказал Кирилл, — и это Кирилла раздражает, и ему всегда хочется сказать: «Брось. Ведь ты же говоришь не свое». А то вот еще — иногда Стеша по целым дням ходит в рабочем платье — грязном, полинялом, потрепанном. Прежде, наоборот, ему нравилось, когда он Стешу заставал дома не в нарядном платье, а в простеньком, сереньком, и он ей говорил:
— Я тебя и такой люблю… даже больше люблю: солнце никакой мишурой не прикроешь.
И вот сегодня Кирилл решил уехать в горы и там, в горах, проверить себя, свое отношение к Стеше.
«Возможно, такая кутерьма оттого, что мы все время вместе», — подумал он.
Кирилл ехал вдоль берега реки Атаки. Впереди, тоже верхом, ехали Богданов и Феня Панова. В горах надо было осмотреть две новые рудные шахты. Это оказалось кстати и потому, что за время стройки заводов ни Богданов, ни Кирилл, ни Феня ни разу не отдыхали. И теперь, отправляясь в горы, они, не сговариваясь между собой, решили там и передохнуть. Особенно упорно на такой поездке настаивал Богданов.
— Чердак чего-то пошаливает, — смеясь, говорил он, стуча ладонью по голове. — Надо малость проветриться. Возьмем и Феню: она там уже была, знает места. Да и сама просится.
Они ехали впереди. Кирилл отстал, чтоб наедине кое о чем подумать, главным образом о новых и «уродливых», как он называл, отношениях между ним и Стешей.
Реку Атаку пришлось в ряде мест переходить вброд. Местами она была настолько глубока, что при переправе всадники закидывали ноги на шею лошадей, и лошади пускались вплавь. Иногда раздавался по ущельям смех Фени.
«Какой задорный смех», — завидовал Кирилл и сам невольно смеялся.
Подъезжая к одному из таких бродов, Кирилл увидел в кустарнике черную тетрадь.
«Видно, кто-то уронил», — подумал он и, не слезая с лошади по былой привычке кавалериста, на всем скаку подхватил тетрадь и, перелистывая, начал ее просматрирять, а потом и читать то, что было написано крупным почерком:
«Отец как-то назвал ее «юлой». Я переименовал и назвал ее «Юлай». Мне так нравится. Я боюсь ей об этом сказать… Вначале она мне показалась мопассановской Пышкой. Серые глаза, румяная, мягкая, будто ваточная. Но так сначала. А потом она совсем не такая.
…Странно, мне стыдно ей сказать о том, что я ее люблю. И я боюсь сказать об этом, боюсь потерять ее, потерять ее простое и товарищеское отношение ко мне. Ведь я знаю: я старше ее на тридцать два года… на тридцать два. Боюсь сраму: ведь я начальник строительства».
— О-о-о, — протянул Кирилл, — так это ты, Богданыч? Вон ты какой? — И он быстро свернул тетрадь в трубку, сунул ее за борт кожанки и даже покраснел оттого, что невольно открыл тайну Богданова, и одновременно порадовался за него. «Ему надо… ему непременно надо полюбить. Но о ком он тут пишет? Кто это такая кроется под «Юлаем»? Он такой скрытный и, пожалуй, обидится на меня за то, что я подобрал тетрадь… Ну, ну! Йога! Хатха или раджа? — вспомнил он рассказы Богданова об индусских йогах. — Вот я тебя и накрыл». — И Кирилл кинулся вброд.
Брод тут оказался самым глубоким. Надо было знать, где переходить реку. Это знали только проводники и люди, которые тут часто бывали. Кирилл осторожно свел Угрюма и, казалось, попал на подводную тропу, но жеребец нырнул, вместе с ним нырнул и Кирилл. Выбившись на другой берег, Кирилл остановился, спрыгнул с лошади, решив вылить воду из сапог, и, снимая сапог, задел ногой о пень, замер.
На полянке, спустившейся одним концом к реке, окруженная густым кустарником ивняка, расхаживала нагая Феня. Пара ее маленьких сапог торчала вверх подошвами на сучьях, и тут же висели ее синий, полумужского покроя костюм и мокрое белье. А Феня расхаживала по полянке, согреваясь, вскидывая руки.
Кирилл хотел податься назад и подумал даже: «Как все это некстати… и этот дневник и эта голая Феня», — но невольно залюбовался ею.
При ярком утреннем мягком солнце тело Фени было совсем розовым. Она, очевидно, недавно начала принимать солнечные ванны, и тело кое-где из розового стало переходить в красно-загорелое. Талия у нее тонкая, ее можно перехватить двумя ладонями, но грудь сильная, широкая, широкие и бедра, а ноги мускулистые, живот же вдавлен и будто окатан кругами. Вот она остановилась, и словно метнув диск, швырнула пустой рукой, вся перевернулась, вскрикнула.
— Хоп! — и тут же, не то перепугавшись своего вскрика, не то кого-то заметив в стороне, побежала к своему платью, но снова остановилась, выпрямилась, провела ладонями по своим круглым плечам и пошла к реке медленно, тихо приподнимаясь на цыпочки, так, точно на поляне, среди молодой травы, рассыпаны были осколки стекла.
— Сабинянка, — еле внятно прошептал Кирилл, вспомнив виденную в Италии скульптурную группу «Похищение сабинянок», и скрылся за кустарником, чувствуя, как в нем поднимается и растет что-то хорошее, радостное, то, чего у него раньше вовсе не было и тени. «Ну вот, ну вот, — подумал он. — Ну вот, разве я виноват. Ведь прежде я ее вовсе не замечал такой. Хорошая работница, хорошая комсомолка — и все. Ну вот, ну вот… Да нет, все это пустяки». — Он хотел было вскочить на рыжего жеребца и проехать мимо Фени — и сделать это просто, чтобы дать понять себе и ей, что в этом отношении они люди чужие и нагота Фени вовсе не трогает его.
— Кирилл! Погоди. Я оденусь. Я просушиваюсь, — услыхал он и понял, что Феня уже видела его и в этом ничего особенного не находит.
«Ну вот и хорошо. Так просто все кончилось», — он обрадовался такому исходу и крикнул:
— Ты поторопись! А то всю осмотрю и расскажу ребятам, какая ты есть.
— Позавидуют, — ответила Феня.
— Чему? — спросил смущенный Кирилл.
— Когда расскажешь, какая я есть.