— Холостой?
— Называй так. Разве тебе хочется, чтоб я сейчас потребовала, чтоб ты немедленно развелся со Стешкой, покинул своего сына? Нет. Я этого не хочу. Я не хочу с твоей стороны жертв. Жертва с твоей стороны обяжет меня служить тебе. А этого вовсе не надо. Не надо: там, где служба, там уже не любовь. Да-а-а, — спохватилась она, — а мы же с тобой ни разу не произнесли этого слова… и я не спрашиваю тебя: а любишь ли ты меня?
Кирилл хотел было ответить: «Да, я люблю», но Феня говорила о своем:
— Это чувство ничем не должно быть сковано. Вот как должно быть. — Она наклонилась и поцеловала его в открытые губы. — А если что, то должно быть вот так, — и оттолкнула его. — А сейчас… сейчас марш на завод. Мы с тобой и так на день опоздали. Богданов уже сидит у себя в кабинете. Бедный Богданов. Мне жаль его, и жалость моя только позавчера требовала от меня, чтоб я пошла с ним, утешила его. Но это было бы утешение другого и страдание для меня. А ведь когда люди живут в семье, они часто, очень часто не любят, а утешают друг друга. Верно ведь, Кирилл?
Кирилл вздохнул:
— Мне бы хотелось с тобой пожить вот здесь, — показал он на горы, на логово, на ручей.
— Ну, милый мой, из мира уходят только те, кому в мире тошно. А для нас мир — жизнь. Я бы не согласилась. Да и ты бы не согласился. Ведь этакой жизни в логове дня на три — и довольно. Но мы приедем с тобой опять сюда… как-нибудь, — она спрыгнула с камня и неожиданно очутилась на руках у Кирилла. — Хорошо! — вскрикнула она. — Хорошо! — и, прильнув к нему, вся обвила его — большого, растерянного и радостного.
Он нес ее на руках с гор. Нес извилистыми тропами. Иногда он останавливался перед пропастью и, вглядываясь туда вниз — в темную бездну, говорил:
— Вот и жизнь такая же, как и эта тьма там внизу. Что там, впереди, — кто поймет и кто определит!
— Ну, нет, — возражала Феня, — для нас то, что впереди, — не тьма.
— Я нe про общую жизнь. Я про жизнь каждого в отдельности. Ведь всего несколько дней тому назад я бы и не поверил, что буду тебя вот так носить на руках. А теперь — видишь сама. Я несу тебя, и ты для меня неотъемлемый кусок жизни.
— И тебя тревожит: придется лгать, от кого-то скрывать свое чувство. Пусть эта мелочь не беспокоит тебя… или… или живи и «утешай».
— Ты молодец, — сказал Кирилл и, поставив Феню на землю, долго смотрел ей в глаза, затем они взялись за руки и молча пошли по тропинке, ведущей вниз.
3
Стефу, низенькую, кургузую и потолстевшую жену главного инженера металлургического завода Рубина, за глаза звали «наказанием». Она любила поговорить и говорила часто до хрипоты, без умолку. Об этом все знали, и ее остерегались, но она была жена Рубина, которого все уважали, ценили, и ее не могли не принимать: она была всюду вхожа. Ее внештатная, как говорили, обязанность заключалась в том, что она всегда первая встречала знатных гостей на заводе, будь то иностранцы или свои соотечественники, быстро с ними переходила на короткую ногу, на «ты», во все дела ввязывалась, обо всем судила, все на свете знала. Когда-то она жила в Москве, училась в университете имени Свердлова или в «Свердловке», откуда немало вышло замечательной молодежи, которая впоследствии заняла командные высоты. Живя в Москве, Стефа сменила четырех мужей, затем выехала в провинцию, «поймала» Рубина и «женила» на себе. Так, не стесняясь, говорила она сама про своего «Рубинчика». С первого взгляда она казалась женщиной умной, начитанной, ибо она всегда вступала в спор первой, — но потом люди узнавали, что в споре она повторяла чужие слова, часто совсем не понимая их смысла. Она, очевидно, когда-то была красивой и, возможно, неглупой, но потом она взлетела в «верхи», превратилась в постоянную жену ответственного работника; шли годы, тело старело, а мозг оставался таким же, и то, что в юные годы казалось заманчивым, интересным, простительно-наивным, теперь стало глупым и смешным: Стефа до сих пор еще вертелась на одной ножке, хотя она была для этого уже слишком жирна и неповоротлива; Стефа до сих пор кокетничала, щурила глаза, но под глазами у нее уже появились мешки, которые она тщательно каждое утро, при помощи домашней массажистки, «прятала», и когда она щурила глаза, мешки вздувались и обезображивали ее; Стефа до сих пор о каждом деле судила с налету, быстро — это было хорошо в юные годы, когда многое прощалось, но теперь это раздражало.
Но эта самая Стефа имела хороший нюх на всякие внутренние, семейные дела. И теперь она «унюхала», что в семье Кирилла Ждаркина что-то есть, и поспешила к Стеше.
У Кирилла со Стешей в это время происходил уже ставший обычным разговор. Ночь они спали в разных комнатах: Стеша — в спальне, Кирилл — у себя в кабинете на диване. Это было новое. Но утром начался тот же разговор, который уже десятки раз повторялся.
Стеша вошла в кабинет, когда Кирилл еще спал, а она всю ночь просидела под окном в спальне, и упала перед ним на колени, говоря отрывисто, сквозь слезы:
— Ну, что это, Кирилл? Ну, что? Ведь я же тебя люблю. Почему, почему ты стал такой чужой… и сухой?
— Я вовсе не чужой, — проговорил Кирилл и подумал: «Меня уже не тревожат ее слезы… даже раздражают. Ну, чего она ревет, как корова», — хотя Стеша вовсе не ревела, а плакала, через силу сдерживая рыдания. — Я вовсе не чужой, — говорил он. — Но ты сама не знаешь, что тебе надо. Может быть, тебе надо проветриться… Ты когда-то говорила, хорошо бы съездить на курорт. Вот, может быть…
— А-а-а! Гонишь, — взорвалась Стеша и стала похожа на обозленную кошку: губы у нее сморщились, глаза выкатились, а сама она вся изогнулась, готовая кинуться и вцепиться ногтями в лицо Кирилла.
«Какая безобразная», — подумал Кирилл. — Ну, вот видишь, с тобой нельзя говорить. Что я могу? Ничего. Я бессилен, — и тут же подумал: «А ведь Феня не такая. Она самостоятельная, сдержанная и опрятная… и с ней есть о чем поговорить. А эта…» — он мельком глянул на Стешу — растрепанную, в стареньком, засаленном пятнами платье, непричесанную, с грязными руками. — Ты бы лучше помылась, — сказал он и этим снова оскорбил Стешу. Она несколько секунд стояла молча, ошарашенная затем не заплакала, а завыла, уже не в силах сдержать себя. — Брось! — крикнул Кирилл. — Брось! Чего ты как на бойне, — и в нем заклокотала злоба, ненависть к Стеше, к ее неопрятному виду, к ней ко всей. — Ходишь грязная и ревешь, как корова. Мало этого, то и дело наносишь мне оскорбления и требуешь, чтоб я тебя уважал, любил. За что? За то, что ты мне родила сына? Это всякая может!
Стеша уже не выла, — она присела в кресло, протянула к Кириллу руки, точно ожидая нового удара. Увидев ее такой, Кирилл смягчился, ему стало жаль ее — жаль ту самую Стешу, которая когда-то была шофером — гордой, самостоятельной и неподатливой женщиной.
«Да куда ж она девалась, та Стешка, о которой я тосковал?» — подумал он, затем поднялся, подошел к ней и, погладив ее по голове, сказал:
— Не надо. Ну, зачем ты мучаешь и меня и себя… и детей. Вот вчера подошла ко мне Аннушка и сказала: «Ты плохо ухаживаешь за мамой». Зачем ты ей это сказала?
— Я не говорила. Она сама все видит.
— Ну вот, врать стала мне. Что может сама видеть Аннушка?
— Ну прости меня, Кирилл. Слово даю — я больше не буду. Я начну вести себя по-другому. Ты только скажи — как? Я все сделаю. Ведь ты же любишь меня?
— Ну, конечно, — чуть погодя ответил Кирилл, не в силах сказать: «Да, люблю».
— Это правда? — ловя его взгляд, спросила Стеша и, подойдя к нему, прижалась — прибитая, сломленная и покорная ему, только одному ему, Кириллу Ждаркину.
В кабинет вошла бабушка.
— Стеша. Это к тебе… тараторка. Ну, как ее, Стефа, — и вышла.
— Дура. Меня для нее дома нет.
— Грубо, Кирилл, — упрекнула его Стеша и пошла в гостиную.
— Слушай-ка, — остановил ее Кирилл. — Я ведь сегодня еду в Москву. На сессию ЦИКа.
— Ах ты! А мы и не простились с тобой, — намекнула ему Стеша на то, что они спали в отдельных комнатах.