— Да еще, пес, две недели в амбаре нас держал.
С тех пор оборвалась торговая карьера Никиты Гурьянова. А вот в эту зиму будто кто-то подгонял, подхлестывал Никиту: с утра и до поздней ночи он пропадал вне дома.
С осени он уверял Анчурку, что вот отпашется и будет сидеть с ней под окошечком, навещать вместе с ней ее птичники с тремя тысячами кур и красногребешковыми петухами.
— Ну! Я петей люблю. Вот как люблю. Отпашусь — и с тобой к петям пойдем, — уверял он Анчурку, но, отпахавшись, метнулся на другое.
В течение десятков лет в Крапивный дол, где растет кудрявая лебеда, где всегда гуляют в праздничные дни девки и ребята, широковцы свозили навоз. Навоз валили прямо с обрыва, неподалеку от церкви. Весной от навоза поднималось зловоние, оно распространялось на всю улицу, душило прихожан, а летом тут кишели миллиарды мух. Они носились, наседали на прохожих тучами — мелкие, с сизыми бочками, и длинные, как трутни. И что ни делали: приезжали врачи, на сходках говорили мужикам, что мухи разносят заразу — тиф, сап, сибирскую язву, оспу, — мужики соглашались с врачами, но навоз все-таки возили на старое место, в овраг у церкви; штрафовал урядник, потом штрафовала милиция; и тут опять мужики соглашались, что делают неладное, а Никита Гурьянов прямо уверял, что «валим дерьмо себе под нос», но сам же первый вез навоз в тот же овраг. А когда его однажды оштрафовали, он развел руками, сказал:
— Пес его знает, как это вышло. Будто и вез я его в другую сторону. Думаю, на гумно себе свезу, а попал туда.
И вот только теперь, отпахавшись, Никита кинулся на навоз в Крапивном долу. Он тайно собрал ночью членов своей бригады и, вооружив их топорами, лопатами, вилами, ломами, скомандовал:
— Валяй, ребята! Валяй без оглядки. А то ментом налетят.
И верно, — утром, как только люди увидели бригаду Никиты Гурьянова на навозе, все кинулись туда же.
— Да что вам раньше-то время, что ль, не было? — ругался Никита. — Мы нашли навоз, а вы на готовенькое. Жаловаться буду. Я могу Михаилу Ивановичу Калинину письмо послать, — грозил он.
Но ничто не помогало: люди молча разрывали навоз, накладывали его на сани и увозили на поля.
Тогда Никита рявкнул на своих:
— Занимай ширя-я! Ширя-я занимай! Вот дотеля, — и, отбежав несколько метров, он встал на навозе, как столб, заявляя, что дальше никого не пустит.
Через несколько дней — буйных и торопких, как на пожаре, — старый, порыжелый навоз из оврага был вывезен, и в овраге образовался котлован с черными, обгорелыми стенками.
Но что будешь делать, коль на селе есть такой человек!
— Язва… пес колченогий, — звал его Никита.
Епиха Чанцев — бригадир шестой бригады — и на вид-то коряга какая-то: башка только одна в целости да грудь, а ниже все ведь «изурлючено». Так вот этот Епиха Чанцев от деда Катая узнал, что за околицей, там, где недавно еще стояла рига Плакущева, когда-то были барские скотные дворы. Епиха об этом узнал случайно и совсем недавно. На днях дед Катай рассказал молодежи о том, как на барских конюшнях пороли его деда, а потом и его отца.
— Да мало того — пороли, а вот ежели девка в чем провинится — ее на конюшню, косы ей подстригут — ходи без косы. А в то время коса — все значила.
— А где такие конюшни были? — вмешался Епиха.
— А вон там, баили. — И Катай указал место.
— Ага, — сказал Епиха и ушел от Катая, не дослушав его рассказа.
И ночью на том месте, где когда-то были барские скотные дворы, запылали костры. Люди думали, Епиха оттаивает землю для того, чтоб нарыть ямок для столбов, — видимо, он что-то хочет строить тут, — но через несколько дней все ахнули: бригада Епихи Чанцева сняла верхний толстый слой земли и под землей открыла огромные запасы спрессованного, как торф, перегноя.
— Епиха Чанцев клад открыл, — пронеслось по селу, и люди высыпали на место действия.
Епиха Чанцев, поджав под себя больные ноги, сидел на ярусах смерзшихся пластов земли и гордо посматривал на широковцев. Рядом с ним стоял дед Катай и рассказывал:
— На этом самом месте и были скотные дворы барина Сутягина. Сюда и водили народ пороть за всякую провинность… И крови и слез тут немало пролито.
— Ясно дело, немало, — подхватил Никита Гурьянов, — и навозец тут славный, слов нет. Ребята, — он повернулся к своей бригаде, — давайте-ка поможем Епихе. Бегите-ка, тащите лопаты, ломы, да и лошадей впрягайте.
— Чево, чево? Чево ты надумал, Никита Семеныч? — Епиха закинул голову назад и громко рассмеялся.
— Я, мол, надо тебе помочь, — воркующе проговорил Никита.
— Ты себе помогай. А мы… еще не то покажем. Мы доберемся до сердца земляного… и обобьем тебе жучки, Никита Семеныч.
Ну, это уже лишнее. Никита и так ругал себя на чем свет стоит. В самом деле, разве он не мог шевельнуть мозгой и добраться до этого перегноя. Ведь и он от стариков знал, что тут, на этом месте, когда-то были барские скотные дворы.
— Ты вот что, — Никита посуровел и выступил вперед. — Ты вот что. Этот навоз полит кровью, слезой наших отцов, матерей. Граждане товарищи! — Он повернулся к толпе. — Как есть наши отцы и матери кровь свою пролили на барских конюшнях, то, стало быть, и перегной наш, а не Епихин.
Толпа загудела, рявкнула, согласилась с Никитой, но Епиха будто взвился на пластах смерзшейся земли и звонко кинул.
— Труд заложи! А то на готовенькое. Наши отцы, матери… — передразнил он Никиту. — А вот этого не хочешь, Никита Семеныч? — И Епиха показал увесистый кулак. — Вооружайся, ребята, вооружайся кто чем попало и бей их, сволочей! — обратился Епиха к своей бригаде, и члены его бригады повыскакивали из ям, вооруженные ломами, лопатами, топорами, вилами.
Тогда толпа отступила, вместе с ней отступил и Никита.
Но в эту ночь Никита не ночевал дома. Анчурка проснулась как всегда на заре, проворчала:
— И где только таскается, греховодник, — затем оделась и хотела было затопить печь, как в избу вошел Никита. Он вошел, оглядываясь по сторонам, думая, что Анчурка еще спит, и, увидав ее около печки, забормотал:
— А ты уж на ногах. Да ты что, как кура, чуть свет на ногах. Ты смотри, не надломи себя. Право слово.
Анчурка окинула его взглядом, еще не понимая, почему он так блудливо топчется у порога.
— Где ночь-то таскался? Неугомонный.
— Ночь-то? — Никита смахнул с ног валенки, подошел к умывальнику и, топчась тут, заговорил, давясь смехом: — Ночь-то? Да с церквешки семнадцать возов голубиного помету стащили. Вот добра сколько скопилось.
— Да куды тебе столько навозу. Все уже повыскреб — овраги, конюшни. А, ба-а!
Никита умылся. Затем подошел к зеркальцу и стал расчесывать голову.
— Куды, куды… — И тут же позеленел. — А вон Епишка, пес, что придумал. На старом барском конном дворе землю ковырнул, а под землей… под землей… — и даже задохнулся. — А под землей перегной, что твой пеклеванный хлеб. Вот пес хромущий, — и опять блудливо: — А ноне ночью кто-то перегной у него спер. У Епишки, — и внимательно посмотрел на Анчурку, грозя кому-то расческой. — Вот псы. За такое башку бы свернуть. Пра.
— А тебе-то что, больно забота об этом?
Тогда Никита даже прикрикнул на нее:
— Э-э-э! А еще партейка. Чай, колхоз-то общий.
Эти слова понравились Анчурке, и она, подавая вчерашнюю жареную картошку, сказала:
— На-ка поешь, неугомонный, — и ласково посмотрела на него, все еще, однако, не понимая, почему он так ведет себя.
В эту секунду и вполз в избу Епиха Чанцев. Он вполз разъяренный и, увидав Никиту, гаркнул:
— Ты, рыжий черт, зачем у меня перегной спер?!
Анчурка ахнула:
— А, мамыньки!
А Никита кинулся к Епихе, подхватил его под мышки и, усаживая за стол, не давая ему даже раскрыть рта:
— Да что ты, мила голова! Я буду из-за такого дерьма руки марать и ссору с тобой? А ты вот что! Анчурка, поставь-ка нам самоварчик. Рад я: Епиха в гости ко мне… А может, за влагой послать? Давай пошлем, Епиха. Давай выпьем раз в жизни… — Епиха было заикнулся, но Никита снова налетел на него, как ястреб на воробья. — Давай пошлем. Давай, Епиха. Мы ведь с тобой кто в колхозе? Кто есть еще такой неугомонный? Ты да я. И колхоз у нас общий. Топором его руби — не разрубишь. Пилой его пили — не распилишь… Ты да я… Я да ты… Я бы для тебя… — и оборвал.