А тут по народу пополз сдержанный шепот. Анчурка, не желая разглашать какую-то тайну, шепотком передала что-то Захару Катаеву. Тот как стоял, так и сел, разводя руки. А когда о тайне узнал Никита Гурьянов, он тоже, сделав большие глаза, развел руки.
— Это чуда какая-то… Этого еще не бывало у нас на селе… чуды такой, — сказал он.
Но Аннушка подошла к нему и, глядя ему в глаза, посоветовала:
— Никита, ты ему малость сродни… Сходил бы, милый, к нему.
Никита чуть подумал, затем, опять расставя руки, глядя куда-то в сторону:
— Что ж, надо пойти. Он хоть меня и в Сибирь-каторгу, а надо пойти.
3
Митька Спирин, как известно, совсем недавно вернулся со строительства металлургического завода в урочище «Чертов угол». Он там зашиб деньгу, купил сивенькую, с приплюснутым задом лошаденку и повел свой образ жизни в Широком Буераке, заделавшись агентом по сбору утильсырья. И сам постепенно превратился в нечто похожее на утильсырье: бороденка у него свалялась, стала походить на затасканный собачий хвост, глаза слезились, ноги в посконных штанах болтались, точно сухие палки, спина сгорбилась, будто кто по ней саданул колом. А он все еще гордыбачился, все еще выкрикивал:
— Каждый сам себе хозяин: хочу — подохну, хочу — живу. На то и совецка власть.
И вот теперь, услыхав о том, что его Елена рожает, он кинулся к себе во двор, радуясь, ожидая, что жена непременно родит сына. По пути он забежал к своей лошаденке и ей шепнул на ухо:
— Вот и сын у нас заявился. Только бы не умер. Ну-ка, я тебе по такому случаю сенца кину, — сбросив с сарая клочок перепрелого сена, гоголем влетел в избу, крикнул бабке-повитухе: — Ну, где? Кажи. Ежели сын, то непременно по торговой части пущу… Подрастет когда, допустим.
Бабка-повитуха часто, часто закрестилась и, еле выговаривала:
— Не один… Митька! Сын-то. Четыре.
Митька приостановился, посмотрел на нее, затем размахнулся:
— Чего ты городишь? Дам вот.
— Истинный бог, четыре. А-а-а, батюшки. — Бабка торопко выбежала из избы.
Митька шагнул. Шагнул широко, глянул на Елену, затем отвел в сторону занавеску и попятился: на кровати в ряд действительно лежали четыре запеленутых сына, и все как один похожие на Митьку — не хватало еще только бороденки да слезливых глаз.
— Урк. — Митька уркнул, снова посмотрел на бледную Елену, потом на стены избы, потом зачем-то стремительно влетел на чердак избы, сел на боров, поковырял глину пальцем и вдруг заскулил — тоненько-тоненько, как щенок. Но и так он долго сидеть не мог: его что-то подбрасывало, а тут еще в улице поднялся галдеж. Кто-то кричал с хрипотой, с надрывом:
— У Митьки Спирина… Баба четверых… Один с рогами, другой — лапки хряпка, третий — с мордой чушки, свинки, четвертый — литой Митька.
— О-о-о! Бабыньки. Айда-те глядеть.
Митька слетел с чердака и, подбежав к Елене, забрызгал слюною перед ее лицом:
— С чертом ты спуталась! Факт! От человека не могет быть. С чертом! Ты теперь в колхоз ступай, там тебе конюшню сварганют, потому как треба пятилетку — в год. Ступай, ступай… Ступай, говорю.
Елена еле слышно проговорила, скорее простонала:
— Одного оставлю.
— А-а-а! Что, придушишь? А через тебя и я в Сибирь-каторгу. Нет уж, раз настряпала, и возись, а я удушусь. Где кушак-то? — И, сорвав с гвоздя кушак, Митька перекинул его через перила на полатях и снова остановился. В дверь кто-то постучал. Митька крикнул: — Никого дома нету… Нету, и все, — и заторопился, чтобы накинуть петлю на шею.
Но за дверью раздался голос Никиты:
— Это я, Митька… Кум… Я это, Никита Гурьянов.
Митька открыл дверь и, впуская Никиту, заскулил перед ним:
— Ну, что, кум, что теперь делать-то?… Насквозь просмеют… в могилку загонют, — и заплакал горько, обиженно.
Никита положил руку на голову Митьке, погладил и с упреком к Елене:
— Что же это ты в сам-деле, Елена, до какого позору мужика довела? И еще бают разное: с мордой свинки, с лапками там и все такое.
— Господи! Позорища какая, — еле внятно прошептала Елена.
А Митька вскочил из-за стола и, шагнув к сыновьям, выкрикнул:
— Где? Где с лапками! Где? Где с мордой? Где?
Никита посмотрел на ребятишек, проговорил:
— В самом деле, ничего такого: людские. Только чуда. И как это ты, Елена, угораздила столько… четверых?
С улицы же послышался крик:
— Захар Вавилович едет. Сторонись. Эй! Митька побледнел, взял за плечо Никиту.
— Ну, вот, — еле выдохнул он.
— С милицией, видно, едут, с актом, — ответил на это Никита и спрятался за перегородку, не желая себя путать в такое дело.
А Митька кинулся навстречу Захару Катаеву, затоптался перед ним у порога, весь извиваясь:
— Я ведь теперь… Я ведь теперь не того, Захар Вавилыч. Я ведь теперь утильсырьем промышляю, истинный бог. И человек я вроде государственный, а не то чтобы там — спекулянт.
— Эх, ты! И сам-то на утильсырье стал похож. Ну-ка, показывай сыновей.
Митька выпрямился:
— Сыновей! Сыновей!.. Я тут что? Это не я, истинный бог… это вон она… Она — водяная шишига.
Захар Катаев шагнул к кровати, проговорил:
— В газетах писали, одна американка троих родила…
— Ну, вот, значит, не я один осопливился, — сказал Митька и полез было на полати, но Захар гаркнул:
— Ну, мы им теперь нос утрем, американцам. Эй! Ты! Скворец! — Он повернулся к Митьке Спирину: — Сбегай-ка, там у меня к седлу мешок привязан. Принеси.
Митька — рад такому случаю — вылетел из избы, а Захар Катаев сел в изголовье у Елены. Елена вся извилась, зло простонала:
— Зачем пришел? Зачем? Смеяться?
— Ну, что ты, Елена, вот те раз-два… Смеяться? Да разве над таким делом… Вот еще выдумала… Ты вот что: береги. Мы фотографа пришлем, как поправишься, сыновей сымем, тебя сымем, а карточку — в Москву, в газету… Вот что… А ты — смеяться.
Елена повернула голову, пристально посмотрела на него, и вдруг из ее, казалось бы, сухих глаз хлынули слезы. Она схватила руку Захара и крепко, горячими губами, поцеловала ее. Тогда и Захар, перевернув ее руку вверх ладонью, крепко поцеловал ладонь, сказал:
— Ну, вот видишь… а ты…
Митька внес мешок, бросил его к ногам Захара Катаева, а сам быстрее кошки вскочил на полати и лег там, свеся голову.
Захар Катаев развязал мешок и сам, волнуясь, вынимал из мешка распашонки, простыни, халат для матери, говорил:
— Это вот… все тебе, Елена, за подвиг твой. И ребятишкам твоим… На! Береги только их… А это вот. — он достал из мешка мужскую рубашку и повернулся к Митьке: — Митрий, это вот тебе. От рабочих эмтеэс. Мы так считаем, и ты в этом деле повинен…
Митька спрыгнул с полатей, взял рубашку, глядя на нее тупо, как баран на новые ворота. А Захар из грудного кармана вытащил пакет:
— А это вот двести целковых. Рабочие собрали. На! Корми мать!
Тогда Митька, приняв пакет, вдруг расправил ледащие плечи и выпалил:
— Мы могем… Мы могем, Захар Вавилович, ежели то понадобится государству, потому как мы сознательные…
— Сознательные-то сознательные, а деньги, пожалуй, отдай матери: не то пустишь по торговой части. — И, отобрав у Митьки деньги, Захар сунул их под подушку Елены.
В эту минуту в избу ввалила целая толпа колхозников. Впереди всех шел Гришка Звенкин. Ну, он председатель колхоза, и ему всегда полагается быть впереди. И теперь, идя впереди, он нес в руках кадушку с медом. За ним Нюрка, его жена, Елька, Анчурка Кудеярова, Епиха Чанцев, колхозники, колхозницы. Гришка Звенкин, ставя на стол кадушку с медом, прокричал, подражая Захару Катаеву:
— На! Елена! Это за подвиг твой от колхоза нашего. Живи и торжествуй.
— Во славу. — подхватил Епиха Чанцев, сваливая на стол полмешка белой муки.
И посыпалось: кто клал на стол полуботинки, кто — крупу, кто — масло, кто — наволочки, кто — отрез сарпинки… И изба наполнилась гамом, говором, смехом. Колхозницы ринулись к ребятишкам, чмокали перед ними губами, хотя и знали, что ребятишки в этот день еще ничего не понимают. А Елена вскрикнула — так тоненько, прибито: